Страница 7 из 8
– Елизавета не дала.
– А тому ли я дала, – вырвалась у Макса фраза из песни. – Что? Разве я не прав, – снова поймал я вызывающий взгляд Беллы. – После этого захотелось Елизавете в монастырь, потом Семилетняя война, а потом посмотрела она в зеркало: «Что я буду делать такая хорошенькая в монастыре?» Расхотелось. А что было дальше, вам наверное рассказали.
– Ну не совсем так. С началом Семилетней войны денег в казне стало не хватать. Проект Растрелли завершен не был. После победного окончания войны с Пруссией желание императрицы уйти в монастырь угасло, – предоставил историческую справку Альберт.
– А я что говорю. Желание угасло. С одной стороны – какая жизнь без секса? Но с другой, что делать женщине в монастыре, если желания всякие уже угасли? Никакой душевной работы. Никаких физических мук. Скучно. Неинтересно. Неперспективно.
– Макс, – услышал я голос Фортуны.
– Шучу, конечно. Все упирается в деньги, что сегодня, что вчера.
– Но ведь достроили все-таки.
– Да, через восемьдесят семь лет. Это, конечно, грандиознее нашего стадиона, но через столько лет можно было вообще забыть «к чему это здесь?». Будто проверяли веру на прочность. История еще раз доказывает, что вера – она одна, она бесконечна, она…
– Она необходима, – поставила точку Фортуна. – Только в монастырь уже никто не хочет.
– Почему никто не хочет? – встрепенулась Белла.
– Белла? Только не вы.
– Почему нет? Как только мне здесь все надоест, – пригубила она вино.
– И желания все угаснут, – улыбнулся я.
– Мне кажется мы пошли по кругу, – убрала со стола пустую тару Фортуна.
– Да, надо менять тему, – достал я еще одну бутылку вина.
Невское пирожное
– Вы счастливчики, вошли в Питер с парадного входа. Он не всех принимает с такой охотой. Чаще у него неприемные дни.
– В каком смысле с парадного? – выставил вперед одну из бровей Альберт.
– В хорошую погоду с Невского проспекта. Хорошая погода – это и есть парадный подъезд. Даже Фортуна вам это подтвердит? – снова заметил жену Макс.
– Точно, – задумчиво молвили губы Фортуны, потому что мысли отстали далеко позади.
Она вспомнила свой приезд в Питер. Когда тот долго не хотел ее принимать, несмотря на солнечные дни, потому что те слепили глаза. Слепили словно снежный ком в один очарованный зрачок, давно сытый, но по инерции продолжающий пожирать красоту города. Несмотря на то что были уже взяты не раз и Зимний дворец, и Русский музей, и даже дворец Юсупова, город принял ее много позже, зимним морозным утром, когда столбик термометра застыл на минус двадцати, когда она наконец-то оказалась в том самом флигеле, у того самого окна, у которого загоралась надеждой от самой фамилии Анечка Горенко, а через несколько часов гасла вновь Анна Ахматова, в надежде увидеть отпущенных на свободу, сначала Гумилева старшего, потом младшего, через несколько лет – Пунина. Фортуне давно хотелось попасть сюда, но случилось это именно сегодня. И распорядитель музея, кроткая пожилая женщина, которая поняла Фортуну без слов, проводила ее сразу в ту самую комнату, расположенную в садовом флигеле Фонтанного дома, и закрыла за собой одну дверь, затем обойдя этажом ниже, прикрыла другую. Будто защищая от сквозняка, чтобы не продуло мое одиночество, чтобы я могла ощутить свое, отличное от ахматовского, но близкое и родное. Она, конечно, же подражала ей, как могла.
Время замерло. Неизвестно, сколько прошло и как. Седая уложенная голова бабушки явилась вновь и отвела меня в полторы комнаты Бродского, где, через несколько часов, я смогла прийти в себя под монотонную и многотонную молитву поэта, под которую он обвенчал здесь меня и Макса, которого я заметила не сразу. Он зашел в музей погреться, в ту же стихотворную комнату к Бродскому. Так и познакомились.
«Искусство вечно, люди вечно искусственны», – посмотрела Фортуна безразлично на гостей и искусственно улыбнулась.
– Клодт – великий коневод, и не только на Аничковом мосту, он пригнал в Питер целый табун, – продолжал Макс.
– Да? А какие еще? – не по-детски заинтересовался Альберт, словно в ту самую беззаботную пору коротких штанишек от него ускакал деревянный конь.
– Ну из известных, – начал я умничать, – памятник Николаю Первому был установлен в 1859 году на Исаакиевской площади. За работу взялся известный скульптор П. К. Клодт, – включил монотонный голос гида Макс. – Автором проекта был архитектор Огюст Монферран.
– Это который Исаакий?
– Именно. На сооружение памятника было потрачено семьсот пятьдесят три тысячи рублей серебром. На отливку статуи ушло около тысячи трехсот пудов (21,3 тонны) металла, – начал грузить арифметикой Макс.
– Это очень много? – прекрасно по- женски проявила свою некомпетентность Белла.
– Достаточно, но не это главное, – поймал я искру в ее глазах. – Для своего времени памятник считался техническим чудом: это была первая в Европе конная статуя, поставленная на две точки опоры. Проще сказать – на дыбы. Представьте, поставить на дыбы бронзового коня весом в двадцать одну тонну. Именно этот факт и спас его впоследствии.
– Николая?
– Памятник. Все советское время он же находился под следствием, – хитро улыбнулся я и пояснил: – После Октябрьской революции неоднократно поднимался вопрос о сносе памятника, но благодаря своим уникальным точкам опоры он был признан шедевром инженерной мысли и чудом выжил. Стояла бы лошадь на трех опорах, снесли бы к чертям собачьим. Хотя, с другой стороны, могли бы стащить всадника, и делу конец.
– Да, и менять каждые шесть лет, – добавила от себя Фортуна.
Это означало, что она меня простила. «Рано, слишком рано. Не торопитесь, женщины, прощать. Как вы торопитесь прощать», – захотелось мне предупредить ее.
– Теперь уже шесть, – понял о чем речь Альберт.
– Я думаю, реже. Царей на переправе не меняют.
– Откуда вы все это знаете, Макс? Любите коней? – покрутила в руках бокал Белла.
– Нет, Питер, – посмотрел я на Беллу. Будто сделал реверанс, приглашая ее на утреннюю конную прогулку.
Было бы неплохо совершить такую с Беллой, одолжив пару лошадей у Клодта. Я бы показал ей настоящий Питер. «Женщины любят смелых. Пересекай границу дозволенного самым непредсказуемым способом. Будь тем наркотиком, который сведет ее с ума», – взглянул Макс с надеждой на Альберта, потом снова перевел взгляд на Беллу.
Перед глазами возникла «Всадница» Брюллова – роскошная, в ярких красках, в пышных драпировках. Одним словом Белла-прекрасная. Но как быть со второй девочкой с портрета. Я посмотрел на Фортуну, она стояла на крыльце, смотрела на Беллу, улыбаясь и ничего не подозревая. «Как вы торопитесь прощать», – пришпорил я коня.
Персиковый джем
Голая жена сидела на кухне с сочным персиком в руке, сок стекал по ее багровым губам, по длинной шее, к высокой груди, пощипывая весной на сосках, а сытость не приходила. На полу валялись большие косточки. Другой рукой Фортуна брала их, шершавые и скользкие, они все время норовили ускользнуть. Она нажимала, те вылетали из пальцев, снарядами, пытаясь пробить пуленепробиваемое стекло одиночества.
– Что ты творишь, Фортуна? – опешил я от такой панорамы.
– Плевать. Просто захотелось плевать косточками. Иногда так хочется делать что-нибудь нелогичное, нелепое, чтобы выбраться из дома, из дома быта. Есть шанс, что кто-то вспомнит о твоем существовании.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».