Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 16



В своих воспоминаниях Суламифь Михайловна рассказывает, как перед началом спектакля “Спящая красавица” к ней в театр пришли Майя и Алик, и она догадалась – Рахиль арестована:

“Что я танцевала, как танцевала – убейте меня, не помню. В антракте врываюсь в свою артистическую, к детям. Осунувшееся личико Майи смотрит на меня сквозь ветки мимозы.

– Майечка, где мама? – спрашиваю осторожно, вроде бы невзначай.

– Сказала, что ее срочно вызывают на Шпицберген к отцу… Велела нам идти к тебе в театр.

На следующий день я отправила Алика к Асафу. У него сын Боря – теперь академик Мессерер – всего на год моложе Алика. Мальчишкам вместе скучно не будет”.

Оперативники приходили к нам в Гагаринский, с тем чтобы забрать мать, еще в первых числах марта. Ареста тогда удалось избежать благодаря сочувствию женщины, возглавлявшей группу оперативников. Она сжалилась, увидев, как мать кормит меня грудью. В документах дела, которые много лет спустя читал Нодик, сохранилась бумага с вопросом следователя Ярцева: “Почему не арестована Плисецкая?” – и ответом: “У нее грудной ребенок”. Но на майора государственной безопасности Виктора Владимировича Ярцева, который на протяжении восьми месяцев пытал отца, наличие грудного ребенка у жены изменника родины не произвело никакого впечатления. И днем 28 марта, спустя две недели после первой попытки ареста, история повторилась.

В то время семья ни на минуту не оставляла маму одну. Поэтому, когда чекисты ввалились в квартиру, рядом с ней была Эля. Во время формального обыска одна из понятых повязала себе на голову мамин платок.

– Как вы смеете?! – истошно закричала Эля, сорвав его.

Перевернув дом вверх дном и не дав толком собраться, маму со мной на руках увезли в Бутырскую тюрьму.

Майе Мита сказала, что мама срочно вылетела к отцу на Шпицберген. С Московского телеграфа она регулярно отправляла телеграммы якобы с архипелага и якобы подписанные мамой. Сказать, когда именно Майя узнала о том, что родители арестованы, я не могу. В своих воспоминаниях она изложила версию этих страшных событий, частично основанную на рассказах Миты, частично додуманную ею самой:

“Сейчас я мучительно напрягаюсь, чтобы вспомнить, как получилось, что вечером в театре я внезапно оказалась совсем одна. Без мамы. С большим букетом крымских мимоз. Просто выпадение из памяти. Есть у меня в характере и поныне дурацкая способность погрузиться целиком в свои мысли, отрешиться от мира, ничего не замечать кругом. Я не люблю этой своей черты. Так было и в тот мартовский вечер.

Спектакль заканчивается, поклоны, аплодисменты. А где мама? Ведь мы были вместе.



Я иду с цветами к Мите домой. С поздравлениями. Взяв цветы, Мита внимательно, пристально всматривается в меня серьезными темными глазами. И внезапно предлагает остаться ночевать. При этом она плетет какую-то чепуху, что маму срочно вызвали к отцу и она тут же, прямо из театра, не досмотрев спектакля, вечерним поездом куда-то умчалась. Я ей, естественно, верю. В двенадцать лет поверишь в любую несуразицу”.

На Лубянке дали команду полностью раздеться и отправили на медосмотр. Врач самым оскорбительным образом, грубо и тщательно осматривал каждую арестантку. Окаменевшая от унижения мама думала только о том, чтобы у нее не отняли ребенка. После осмотра втиснули в узкий бокс без окон, с ужасно ярким светом. Помещение оказалось настолько тесным, что находиться в нем можно было только стоя. Скоро от тяжести онемели руки – ведь мама держала меня, а сколько продолжалась эта пытка – неизвестно, она потеряла счет времени.

Потом была Бутырка. Мама вспоминала, что, когда открыли тяжелую дверь и впустили в камеру, в первый момент ей показалось, что это баня. От сырости и пара еле-еле различались силуэты женщин с детьми. Стоял шум, детский плач… Маме указали ее место на нарах. Потом появились отобранные вещи: пеленки, пальто, детское одеяло, подушка… Кстати, постиранные пеленки, как рассказывала мама, женщины сушили прямо на головах, поскольку их совершенно негде было развесить.

Постепенно мама привыкала к тюремному быту. На допросы не водили. В камере помещалось сто человек, не считая детей. Над нарами висели огромные лампы, низко спущенные над головами заключенных. Просить что-либо изменить было запрещено. Мама старалась концом одеяла заслонить мое лицо от яркого света. Уже потом, на протяжении долгих лет, засыпая, я неизменно закрывал лицо рукой, согнутой в локте. Понятия не имел, откуда взялась эта привычка. Оказалось, из Бутырки. Мама рассказывала, что таким образом я, маленький, инстинктивно пытался защитить глаза от слепящего света.

Женщин выводили на прогулку в тюремный двор-колодец, где они пятнадцать минут бесцельно ходили по кругу. Если поднять голову, можно было увидеть кусочек неба. А где-то гудели электропилы и сверху дождем сыпались опилки. Это на лесопилке работали арестованные. Мама рассказывала, что я всячески протестовал, вытягивался и извивался на ее руках, когда после короткой прогулки следовало возвращаться в камеру.

Через некоторое время, когда узницы присмотрелись друг к другу, стали разговаривать, расспрашивать, не встречался ли кто на пересылках с их мужьями. С жадностью ловили малейшую информацию о том, что происходило за стенами Бутырской тюрьмы и в коридорах Лубянки. Больше всего боялись, что отнимут ребенка и отправят в приемник-распределитель, причем под чужим именем и фамилией, или в ясли, где мало кто выживал. Заключенные женщины сообща сочинили песенку на мотив “Наша мама – шансонетка” и тихонько ее напевали:

В двух последних строчках колыбельной выражено мамино жизненное кредо. Виновность мужа она полностью исключала и не боялась заявить об этом во всеуслышание на допросах. Мама решительно отрицала, что знала о якобы “преступной деятельности” отца. Как ни настаивали следователи, сломить им ее не удалось. А в материалах дела сохранилась формулировка: “Отрицает, но не знать не могла”.

Впрочем, на дальнейший ход событий мамино упорство никак не повлияло. 4 апреля 1938 года нас в вагоне-теплушке для скота отправили в лагерь. То, что везут в Казахстан, удалось узнать у цыганки-уголовницы.

Мама вспоминала:

“Меня втиснули в один из вагонов. Я держала Азарика на руках. Он, увидя такое множество женщин, стал их «пугать», вытягивая губы: «У-у-у-у». К нему потянулись десятки рук: «Дай, дай подержать». Руки тянулись с верхних нар, со второго и третьего яруса. Плакали и улыбались. Потом нас переселили в другой вагон с железной печкой. Там были женщины с детьми. Наверху находилась маленькая узкая форточка, у стены под форточкой была придвинута железная кровать. В углу стояли длинные доски. Мы дотащили эти доски до кровати и положили их на спинки кровати. Таким образом, мы могли, забираясь на доски, дотягиваться до форточки и дышать через нее свежим воздухом”.

Дорога длилась около месяца. Антисанитария, духота, голод, жажда… Сохранить в этих нечеловеческих условиях здоровым грудного ребенка – практически невыполнимая задача. К счастью, у мамы не пропало молоко, и она могла меня кормить. Чтобы я хоть как-то дышал, она клала меня на доски поближе к узкой форточке.