Страница 14 из 16
В другой комнате жила балерина Нина Черкасская. Кривые ноги и горбатый нос, похожий на клюв попугая, не позволили ей пойти дальше кордебалета. Она рассказывала, каким красавцем запомнился ей Риббентроп, которого, очевидно, приводили в Большой театр на какой-то спектакль в дни подписания Договора о ненападении между Германией и Советским Союзом. Острая на язык Майя на это саркастически замечала: “Нина, если бы Риббентроп увидел твой нос, пакт остался бы неподписанным!”
Черкасская славилась тем, что у нее были запойный муж, дядя Вася Бердичевский, пришедший с войны в чине подполковника, и огромных размеров некастрированный кот Путик. Наш общий любимец со страшной силой метил углы по всей квартире и участвовал в бесконечных дворовых баталиях с соседскими котами, после которых возвращался домой побитый. Как-то раз явился с вырванным когтем, и обожавшая Путика хозяйка несколько дней выхаживала его. Дядя Вася Бердичевский запивал по-черному и однажды чуть не устроил в доме пожар, заснув с горящей сигаретой. Пожар удалось локализировать мне. Я давно присматривался к стоявшему в коридоре кислотному огнетушителю, инструкцию к которому я знал наизусть, и решил, что настал тот самый момент, когда его можно применить. Я ловко ударил огнетушителем об пол и направил струю пены на кровать с горящим матрасом. Огонь погас моментально, но приведенный в действие огнетушитель уже невозможно было остановить, он покрывал все вокруг белой пеной, пока она полностью не иссякла. В итоге ущерб от тушения оказался куда больше, чем от огня.
Еще одной нашей соседкой была певица Елизавета Михайловна Боровская, наделенная великолепным сопрано и считавшаяся одной из лучших исполнительниц партий Джильды и Розины. Ее питомец, замечательный белый шпиц по кличке Умка, звонко лаял, когда кто-то из жильцов проходил мимо комнаты Боровской, и покорно молчал, когда Елизавета Михайловна распевалась по утрам.
По соседству также жили Муза и Адольф Готлиб. Муза, в девичестве носившая фамилию Петрова, с 1935 года была солисткой Большого театра, исполняла главные партии в балетах “Пламя Парижа” и “Сильфида” и танцевала с Улановой в роли одной из подруг Жизели. Выйдя замуж в 1945 году за Адольфа Давидовича Готлиба, известного пианиста, педагога и участника прославленного фортепьянного дуэта братьев Готлиб, Муза взяла фамилию мужа, что было по тем временам весьма рискованным поступком. После гастролей Большого театра в Лондоне в 1956 году брак их распался, а единственный сын Вадим остался жить с отцом.
Тишина в нашей переполненной звуками квартире не наступала даже по ночам, потому что именно в это время из театра вывозились декорации отыгранного вечером спектакля и привозились новые. В переулке стоял страшный грохот. Сегодня, когда постановки в Большом театре идут блоками, нет необходимости ежедневно менять оформление. После того как блок отыгран, габаритные декорации разбирают, спускают на специальных лифтах, укладывают в грузовики, которые могут подъехать вплотную к зданию театра, и увозят на склады. В то время ни о какой рационализации не было и речи.
Долгое время мы жили по Высоцкому: “Система коридорная – на тридцать восемь комнаток всего одна уборная”. Позже Майя переехала в квартиру, где жил Юрий Файер, расположенную через площадку. А мы втроем – мама, Алик и я – остались в ее комнате. Уже стало просторней. Потом мама “пробила” для Майи квартиру на Кутузовском проспекте, куда та перебралась уже с Родионом Щедриным. А мы в свою очередь заняли освободившуюся бывшую квартиру Файера. Здесь мы прожили до самого расселения дома в 1970-х годах.
Учеба
Несмотря на то что дома с утра до вечера все разговоры велись только о балете, мне предстояло постигать таинства фортепианного искусства, а не идти по стопам Алика и Майи. Для поступления в хореографическое училище я был слишком мал, к тому же проявлял интерес к музыке, подбирая мелодии на маленьком кабинетном рояле “Беккер” красного дерева, который стоял в комнате у Миты.
И вот меня, семилетнего, определили в приготовительный класс знаменитой Центральной музыкальной школы при Московской консерватории. На вступительных экзаменах в ЦМШ меня попросили спеть, и я, “сын врага народа”, исполнил одну-единственную песню, которую помнил от начала до конца, – “По долинам и по взгорьям”. На вопрос, могу ли спеть еще что-то, упрямо ответил, что других песен не знаю. Затем повторил хлопками ритмические рисунки, заданные экзаменатором, прошел проверку на наличие слуха и был принят в класс для одаренных детей.
В этот же класс был зачислен Володя Ашкенази, который уже тогда выделялся своим необычайным талантом. К слову сказать, разница между нашими днями рождения составляет всего неделю: Володька появился на свет 6 июля, а я – 13-го. Его отец, знаменитый пианист Давид Ашкенази, был постоянным аккомпаниатором Суламифи Михайловны и часто бывал у нас. В школе мы сразу подружились с Ашкенази-младшим и ходили друг к другу в гости. Когда Володя в очередной раз заскочил ко мне в Щепкинский, Майя, наслышанная о его редком даровании, взяла его за руку и повела через лестничную площадку к дирижеру Файеру. Тот усадил юного пианиста за инструмент и поставил перед ним партитуру, открывшуюся на китайском танце из “Щелкунчика”. И Володька, у которого даже ноги еще не доставали до педалей, тут же сыграл с листа предложенную часть дивертисмента.
Ошеломленный Файер восклицал:
– Это же маленький Моцарт, маленький Моцарт!
Когда он спросил у Давида Ашкенази, как им с женой удалось выпестовать такой талант, то услышал:
– Видите ли, Юрий Федорович, у нас комната одиннадцать квадратных метров, в ней помещается только рояль и наша с женой кровать. А Володьке спать негде, кроме как под роялем. Волей-неволей станешь тут музыкальным ребенком!
Приготовительный класс я заканчивал еще в старом здании ЦМШ. Это был двухэтажное строение рядом с Московской консерваторией. Неподалеку находилась пожарная охрана. Переход в первый класс совпал с переездом школы в новое четырехэтажное здание в Малом Кисловском переулке. Там я доучился до второго класса под руководством прекрасного педагога, Любови Дмитриевны Михайловой. Супруг Любови Дмитриевны был режиссером в Театре транспорта (ныне Гоголь-центр под руководством Кирилла Серебренникова), и благодаря ему мы пересмотрели весь репертуар. На сцене этого театра я, например, впервые увидел Утесова, он играл в спектакле “Шельменко-денщик” и почему-то не произвел на меня большого впечатления, хотя остальные были в восторге.
Любовь Дмитриевна очень переживала, когда узнала, что я вслед за сестрой и братом решил все-таки пойти в балет. Несмотря на то что я получал хорошие отметки, балет казался мне гораздо динамичней и интересней ежедневных многочасовых занятий фортепьяно. С восторгом я наблюдал из зрительного зала за своим старшим братом, который в “Щелкунчике” скакал по сцене Большого театра на бутафорской лошадке, лихо размахивая деревянной шпагой. Я страшно ему завидовал! Казалось, что для полного счастья мне необходимы такая же шпага и такая же коняшка. И, хотя мама мечтала, чтобы я доучился в ЦМШ, я уговорил ее перевести меня в хореографическое училище.
В реальности переход от рояля к балетному станку оказался вовсе не таким привлекательным, каким виделся из стен музыкальной школы. Иллюзии сразу получить шпагу и выскочить на бутафорском коне на сцену пропали моментально, когда нам вдруг начали выворачивать ноги, раскрывать колени и заставлять, вцепившись в перекладину станка, бесконечно приседать и подниматься, приседать и подниматься… Это совершенно не соответствовало тому, что я видел в театре, где царили легкость, динамика и красота. К тому же для балета у меня были не самые безупречные данные. Так же как Майя и Алик, я не мог похвастаться хорошим подъемом стопы. Семейное несовершенство стопы, как мы это называли, сильно мешало, и мне было труднее на первых порах, чем моим соученикам. Словом, сбежать из хореографического училища захотелось в первый же день! Но, поскольку педагоги мучили не одного меня и мои сотоварищи безропотно сносили все пытки, мне ничего не оставалось, кроме как продолжать учебу.