Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 153



   — Пошто мальчонку терзаешь? — крикнул с серьёзным лицом. — Оставь! — Строгий был, и его побаивались. — Ишь, дубина! Лапищи распустил...

Звонарь отступился. Видать, прикинул: «Зачем связываться. Ещё отцу Афанасию чего ни есть наклепает». Лицо ладонью огладил, глазом окаянным сверкнул, но отошёл в сторонку.

Лекарь парнишку домой повёл. Спросил, однако:

   — Зачем на колокольню лазил?

Гришатка и бухнул с перепугу:

   — Дорогу посмотреть хотел, что за лугами. С ветлы видел я на ней людей в чудных одеждах и необычные телеги.

Лекарь взглянул на него искоса и пошёл молча дальше. Молча же по дороге трижды в нос добрую понюшку табаку запускал. Чихал громко и из-за платка со значением взглядывал на Гришатку. Лоб морщил. Лекарь — медлительный, со взглядом благостным. Одет в парусиновый лёгкий опашень по погоде сухой и тёплой. Воротник опашня, шитый гарусом, распахнут вольно.

У ворот своих лекарь остановился, ещё раз на Гришатку взглянул раздумчиво и толкнул калитку. Буркнул:

   — Проходи.

Гришатка не без страха решил: «Высечет».

В дом войдя, лекарь долго рылся на полках у стены, но достал всё же претолстенную книгу в телячьей доброй коже с медными застёжками.

   — Вот, — сказал, — список «Софийской летописи» учёного дьяка Момырёва. Есть в ней глава «Хождение» с описанием пути в Индию и обратного возвращения российского купца Никитина Афанасия. Многие земли и обычаи иноплеменных людей в «Хождении» описаны. Тебе, вьюноша, читать это будет зело полезно, так как любопытство живёт в тебе к далям.

Гришатка впился глазами в строчки. Буквы бежали по листам затейливые, с витиеватыми росчерками московской скорописи. В заставках тонким и искусным пером начертаны забавные и загадочные травы, ветки невиданных растений, необычные птицы, кони, почти такие же, что Гришатке привиделись во сне.

С того дня в листах старых, жёлтых, хрупких утонул мальчонка из Рыльска...

И год прошёл после этого, и пять, и десять, а Гришатка Шелихов, которого называли уже и Григорием, и почтительно Григорием Ивановичем, о чудесной дороге за Сеймом, о прельстительных страницах «Софийской летописи» помнил. И жили эти воспоминания в душе его вольной станицей, отдельной от городища, которое жизнь громоздила вокруг.

Так бывает у людей, мечтой сильной поражённых. Тучи над головой виснут — одна другой тяжелей и мрачней. Небо закрывают. Тяжко, ох тяжко! Пригибают тучи голову к земле, клонят долу. А всё же есть у человека, увлечённого мечтой, и на одетом мглой небе голубой клочок. Ибо недаром говорят — нет смерти для тех, кто не хочет умирать. Как говорят и то, что человек всё может, если он умеет хотеть.

А жизнь распоряжалась круто.

Тих, тих Рыльск, у икон колени клонит, колокольные звоны слушает, но под звон этот сладостный купец купца брал за горло: «Хе-хе, — купчишка лукавый под мышками скрёб ногтями крепкими, — хе-хе... Посмотрим, кто кого обскачет...»

На осеннем торге, что собирал всю округу, — крик на площади великий — отец Гришатки обмишулился. Товар ему негожий подсунули. Но обману он не распознал, а когда понял — поздно было. Обмер. К одному кинулся, тот рот разинул:

   — Г-ы-ы-ы... Что ж ты раньше-то глядел? У купца, милок, глаз должен быть остр... — Лик в сторону отворотил, руки за кушак засунул.

К другому добежал отец. И тот в ответ:

   — Купец не обманет — не расторгуется... Сам знаешь, Иван... Себя вини... — Зубы жёлтые показал и тоже бочком, бочком и в тень.

Осталось только на площадь выбежать, разорвать рубаху на груди, брякнуться в пыль.

   — Карр-р-а-ул, люди! Грабят! — и распластаться расхристанному в колеях, наезженных колёсами тележными.

А кто будет помогать-то? Да и толку-то что в крике этом? Будочник разве подойдёт, сонным глазом поглядит, в бок сапожищем пнёт. Скажет:

   — Не озоруй.

И всё. Да, может, нищие на церковной паперти из лохмотьев вонючих глянут, осклабятся:

   — Купец, ступай к нам. Здесь теплее. Погрейся...

Старушка сердобольная бросит грош. Ртом беззубым прошамкает:

   — Богу молись.



Пойдёт дальше, стуча клюкой.

Люди перед сильным склонят голову. Слабый для них — тьфу! Битого на Руси не любят. Опасливо так глаз скосят — и дальше. Битый — он как зачумлённый. Прикоснёшься, а зараза к тебе перейдёт. «Лучше мимо пройти, — говорят, — да побыстрей». Проси не проси, а ничего не выпросишь.

Зубы сцепил Иван Шелихов, кое-как гнильём расторговался и, завязав туго копейки в тряпочку, нанял новую лавку — тараканью щель. Низка, тесна лавка, окошко слепое на улицу выглядывает, но что делать? В лавку взял Гришатку — помочь, чем сможет. И Гришатка среди чёрной бакалеи завертелся: крупа, мука, дёготь, ложки деревянные, корыта, верёвки... Труха...

Отец часами сидел у захудалого прилавка, опустив голову на руки. Тосковал.

А сынок оказался боек. Товар ли разложить, подмести ли, добежать ли в соседнюю лавку или пуд муки домой покупателю отнести — всё умел. И бегом, лётом, с шуткой, с прибауткой, с присказочкой. Дело у него горело в руках.

Знакомцы отцу говорили:

   — Ну, сынок у тебя... Ухарь! Бог доброго помощничка послал. Воздал, видать, за потерю.

Поглядывали с завистью:

   — Этот далеко пойдёт. Здесь ему тесно будет.

А Григорию и вправду в лавке стало тесно. И свой клочок неба голубого на заплесневелом потолке видел он.

Вечером отец считал выручку.

Бряк, бряк — уныло на столе звякали копейки. Огонёк сальной свечи мотался, тени прыгали по стенам. Отец нагар со свечи пальцами снимал и опять — бряк, бряк — звенел монетами. Бедность в звуке том была. Нищета.

Лавку запирали. Замок пудовый вешали и через площадь, утопая в грязи по щиколотку, топали домой.

Уныло по грязи топать. Как молоденький жеребчик, не взбрыкнёшь. Ноги вязнут.

На площади ни души. Над колокольней воронье орало тоскливо, укладываясь на ночлег. Да и орало не бойко, а так — порядка для. Ворон-то, говорят, триста лет живёт, а триста лет сердце, хоть и птичье, обломают. Живое при живом живёт. Где жизнь колесом вертится, там и у ворона глаз быстр, выпрыгивает из-под бровей. А здесь, что уж... Т-и-х-о-о-о... Скулы ломало от зевоты. Вон, глянь, баба на скамейке под забором лущит семечки. Мастерица. Что с птицы-то спрашивать?..

Шли отец с сыном, спотыкаясь о шевяки. Какая уж там дорога в лугах изумрудных, заливных, за Сеймом? Какие необычные люди в одеждах странных? Какие дальние пути Афанасия Никитина? В вороньих жалобах одно слышалось: «Голову неси ниже, человек, так-то оно лучше...»

Но всё бы ничего. Понемногу из нужды выколупываться стали, а вот сынок пугал иной раз Ивана Шелихова. Нет-нет и уставится на свечку невидящими глазами и смотрит, смотрит.

   — Ты что, Гриша? — спросит отец. — Аль задумался о чём?

А сын не слышит, смотрит на огонёк и молчит.

Толкнут его вбок, он вскинется:

   — Да, да, — и побежит по делам.

   — Ничего, — говорила мать, — в возраст войдёт, остепенится.

А всё каждому своё написано в жизни.

Ещё раз дорога властно позвала Григория Шелихова. Но махнула ему рукой судьба не из-за Сейма, а из далёкой Сибири.

В Рыльск приехал человек из Иркутска и привёз письмо Ивану Шелихову от дальнего родственника — Ивана Ларионовича Голикова, сибирского купца. Письмо это как гром среди ясного неба было: и неожиданно, и тревожно.

Ивана Ларионовича в Рыльске давно не видели, но ведомо было, что ворочает тот в Сибири огромными капиталами, на откуп торговлю винную взял, корабли за моря гоняет и дерзает со Строгановыми тягаться, что Урал держали в цепких руках.

Иван Ларионович Шелихову-старшему писал, что-де помощник ему надёжный надобен и лучше бы из людей близких по крови. Такой, на которого положиться можно и в удаче, и в беде. Прямо, не прямо, но намекал, что сынок Шелихова вот тут-то бы и подошёл.

Когда письмо читал Иван Шелихов, бумага в пальцах дрожала. Буквы прыгали. Он и в другой, и в третий раз письмо перечёл и спрятал за иконы.