Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 19



Пахал дядя Федор. Чернобородый, худой, в пестрядинной рубахе без пояса, он спокойно ходил за сабаном, покрикивал на лошадей, а заленившуюся и кнутом огревал. Только пахать ему на двух лошадях довелось недолго: артель в первый же день поломалась.

Глянув на межу, отделявшую пашню дяди Василия от нашей, я увидел у куста смородины тетку Феклу. Она стояла и пристально смотрела на дядю Федора, поджидая, когда он подъедет поближе.

- Своего, своего стегай! Что Гнедуху-то одну понужаешь? - на все поле закричала Фекла. - На чужой лошади пахать хочешь, а своя налегке пускай ходит?!

Федор остановил лошадей, плюнул и прямо в борозде стал отпрягать своего Карька.

К нему подошли дядя Василий и Павел, сидевший до того у телеги в ожидании своей очереди стать за сабан. (1 Сабан - примитивный плуг.)

- Ну ее к домовому!.. Будем сеять врозь! - сказал с досадой дядя Федор.

- Цыц, чертова баба! - прикрикнул на жену Василий.

Но она не унималась.

Мы с Гришкой прибежали на крик.

- Поехали, Гришуха, домой... - махнул рукой дядя Федор. - А ты, Пашунька, не сердись, - ласково сказал он Павлу. - Вишь, как получается. Какая же тут артельная работа?

И, ведя в поводу Карька, он пошел к своей телеге. Гришка, жалобно глянув на меня, поплелся за отцом.

- Что ж, двое не артель, - со вздохом сказал Василий, отстегивая постромки на Гнедухе, - будем сеять врозь.

Сабан, с полуотваленным пластом у сошника, остался в борозде. Мы перепрягли в него Игреньку, и Павел взялся за рогуль...

Домой возвращались мы поздно вечером. Тоскливо и одиноко звенел колокольчик на шее у Игреньки.

13. ГРОМОВАЯ СТРЕЛА

Когда я вспоминаю Игреньку, мне непременно видится и поскотина.

В летние дни, когда в поле не было работы, на поскотине паслось много лошадей: были там гнедые и буланые, карие и вороные; находили мы и белых, когда надо было надергать из хвоста волосу на лески. Игрених тоже попадалось несколько, но нашего Игреньку я отличал сразу по белой лысинке на лбу и по тому, как он прижимал уши, завидев меня с уздечкой на плече. Тонкий и певучий звук колокольчика у него на шее я тоже угадывал сразу, хотя колокольчиков и ботал1 на поскотине брякало многое множество.

(1Ботало - большой плоский колокольчик для домашнего скота.)

Найти Игреньку было легко, но поймать трудно. Подпустив меня совсем близко, он лихо повертывался ко мне задом, взбрыкивал и убегал. Даже корочку хлеба брал с ладони боязливо, готовый мгновенно отпрянуть. Надо было успеть в это время схватить его за гриву - тогда он давал и уздечку надеть. Запрягать его тоже, бывало, намаешься: он нарочно так задирал голову, что я никак не мог дотянуться до нее хомутом: пробовал с телеги тогда он пятился, и я вместе с хомутом валился наземь. Глотая слезы и ругаясь, я топтался около его морды до тех пор, пока опять-таки не выручала корочка хлеба.

О том, как появился у нас Игренька, я узнал от матери: отец выменял его на курицу у одного низовского мужика еще двухдневным жеребеночком. Родился Игренька будто бы очень слабым, и кобыла почему-то не стала подпускать его к соску. Хозяин, видимо, решил, что жеребенок все равно пропадет, а курица как-никак в хозяйстве пригодится. Принес отец жеребеночка домой на руках, стал выпаивать из соски молоком и не дал ему сгинуть. А года через три из него получился славный конек, хотя и небольшого роста.

Брат любил Игреньку за резвость. Бывало, гикнет, покрутит в воздухе вожжами - и только пыль из-под колес! Взбудораженный быстрой ездой, брат, бывало, выкрикивал: "Молодец, Игренька! Похоронку за ухватку!"

Это значило, что, когда Игренька состарится и не сможет работать, мы не продадим его татарину на мясо или живодеру, как водилось у нас в деревне, а будем кормить до самой смерти.

Перед страдой вернулась в деревню Татьянка. Она жила в Каменке у попа в услужении и в деревне не была больше года. В первый же день она собрала девчонок, и мы все вместе пошли в лес по костянику. Еще по дороге туда ей не терпелось научиться у меня громко свистеть, но свист у нее еле цедился сквозь белые зубы.

Тоненькая, белолицая, чисто одетая, она мало походила на своих подружек, да и многие слова выговаривала не по-деревенски: не "глико", а "гляди"; не "лопоть", а "одежа"; не "робить", а "работать".



Всю дорогу она смеялась и прыгала, а когда шли из лесу, рассказывала о Каменском заводе, где льют для царя пушки. Девчонки поглядывали на нее с завистью, особенно на кофточку с рюшками на рукавах. Таких рюшек ни у кого в деревне не было. Мне тоже рюшки очень понравились, и, когда мы вернулись из лесу, я стал просить у матери сшить мне рубаху с такими же рюшками на рукавах. Мать сперва засмеялась, а потом строго сказала: - Ты что, хочешь, чтобы ребята тебя девчонкой звали? Рюшки только девчонки носят. Пришлось о рюшках забыть. Наступили страдные дни.

Пахотный через людей передал брату, что за Гарашками поспела пшеница и чтобы он ехал жать. Не убран был еще и свой хлеб, но подошла пора отрабатывать за долги.

Рано утром Павел запряг Игреньку в телегу. Пахло дегтем, сухой землей и полынью, которая густо росла у самой избы. Ехать надо было верст за двадцать, и Павел подгонял все аккуратно, чтобы не натерло Игреньке спину или плечо.

Мы с матерью оставались дома - дожинать у володинской дороги пшеницу и овес в колках. С Павлом ехали Анисья и Татьянка.

Брат еще раз посмотрел на телегу - все ли положено - и тронул Игреньку вожжами. Татьянка сидела на телеге рядом с Анисьей, болтала босыми ногами и выколупывала из подсолнуха семечки...

Когда солнце поднялось повыше, мы с матерью пошли жать. В поле там и сям пестрели платки и рубахи, длинными рядами стояли золотистые суслоны.

Положив у тенистой березы узелок, в котором было два куска хлеба, и туесок с квасом, мы взялись за серпы. Скоро на колючем жнивье появилось два снопа: тяжелый и тугой, завязанный матерью, и мой - полегче и послабее. Становилось все жарче.

По дороге кто-то проехал на телеге, и сухую пыль отнесло на наше поле. Немного перестоявшая пшеница клонилась колосьями к земле, и жали мы осторожно, чтобы не осыпалось зерно. Солома похрустывала под серпами, и снопов позади все прибавлялось.

Ближе к полудню от жары трудно стало дышать. Утирая ладонью лицо, мать присела на сноп и расстегнула кофту.

- Уморился, поди, отдохни немножко, - сказала она. - Вон снопов-то сколько навязал - не меньше моего.

Я присел на сухую, теплую землю. Мать говорила что-то еще, но я не расслышал. Усталость повалила меня на сноп. Веки тяжелели и слипались. Но солнце в раскаленном небе так пылало, что я видел его и сквозь сомкнутые веки. Смутный красноватый свет залил все: и небо и землю, и сладкая дрема одолела меня.

- Вставай, Степанушко. Не спи на солнце-то, голова заболит, - слышал я сквозь сон.

Лежал я, должно быть, долго, а мне казалось, что я только что припал к снопу. Вставать не хотелось.

- Хватит лежать-то, вставай! - настойчивее повторила мать.

Я поднял голову и протер глаза.

Мать стояла поодаль и что-то рассматривала в руке.

- Иди-ка сюда! - таинственно позвала она. меня.

Я подошел. На ладони у нее лежал какой-то продолговатый, остроконечный камень.

- Громовая стрела, - так же таинственно сказала мать и перекрестилась. - Это к счастью, Степанка. Возьмем домой.

Я не знал, какими бывают громовые стрелы, но слыхал, что в грозу громовая стрела может влететь в окно и убить, а ударит в березу - щепок не соберешь.

Дома находку мать положила на божницу и показывала только самым близким...

Прошло больше недели. С пшеницей у володинской дороги мы давно управились, овес в колках тоже убрали. Наши должны были уже вернуться, но От них даже весточки не было. Прошло еще дня три, а они все не возвращались. И вот, как-то, убирая со стола посуду, мать глянула в окно и вскрикнула.

Мрачный и понурый, к воротам подходил Павел с дугой и хомутом в руках. За ним, опустив головы, как на похоронах, шли Анисья и Татьянка.