Страница 19 из 28
Этот образ был XVII века и пришел с отцом из родной Калуги.
Во всю столовую тянулся длинный и узкий, как в монастырских трапезных, обеденный стол. За ним пили утренний чай, завтракали и обедали, никогда не садясь меньше чем пятнадцать-шестнадцать человек. Стол всегда был накрыт белой льняной скатертью деревенского тканья.
Отец с матерью садились за узкий край стола под деисусом, отец сам разливал щи или суп, прислуживавшая «столовая» горничная разносила тарелки. За столом царила тишина: отец не терпел праздных разговоров, а тем более смеха за столом. «Стол – престол», – говаривал он, и, когда он возглавлял обед своей семьи, столовая превращалась в трапезную: перед началом и после еды молились перед деисусом, хотя вслух молитвы не читали; по окончании еды все подходили к переднему концу стола благодарить отца и мать.
«Не умеешь сидеть за столом!» – это замечание отца было одним из самых строгих и укорительных. Оно означало: не умеешь уважать хлеб насущный и труд, с которым он достается. Нельзя было и помыслить за столом скатать хлебный катышек или вылепить фигурку из мякиша: это было грехом. «Хлеб – не игрушка», – строго скажет отец и отнимет ржаной ломоть; если увидит, что кто-нибудь уронил корочку, непременно прикажет: «Подними», если приметит, что хлеб перед кем-нибудь раскрошен на скатерти, усмехнется: «К тебе кур надо звать» – и велит осторожно смести крошки на тарелку. Ни одна кроха не должна упасть на пол, растоптать ее ногою – великий грех: хлеб – дар Божий.
Со строгостью относился отец и к тому, без чего хлеб не в хлеб, – к соли. Запрещалось макать кусок хлеба в солоницу, считалось за худо просыпать соль на скатерть и тем паче – на пол.
Но, с таким благоговением относясь к хлебу с солью, отец любил, чтобы его вдоволь было за столом.
В изобилии был и жидкий хлеб русского народа – превосходный квас собственной варки в большом кувшине.
Хлеба и квасу было всем вдоволь в течение целого дня, а не только в обед.
В столовой стояло три буфета.
Один был хлебный: в нем всегда стояло большое блюдо с ломтями черного хлеба и кувшин хлебного квасу, в нем же хранились столовое белье и посуда.
Второй буфет, из желтого ясеня, был чайный; в нем хранились чайная посуда, чайное белье и нужные припасы для чая: корзина с белым хлебом, сахар, вазочки с расхожим вареньем для обычного, семейного обихода – черная смородина, крыжовник, яблоки, все из собственного сада.
Оба эти буфета были без запоров.
Третий буфет был на запоре: в нем хранились лучшая посуда, чайная и столовая, сервизы, дорогое столовое серебро, вазы с отборным вареньем и желе, сушеные фрукты, в нем стояли графины с домашними настойками и бутылки виноградного вина. Все это было наготове к приему гостей, к парадному обеду в этой же столовой.
К столовой примыкал и особый чулан над парадным крыльцом, ключ от которого хранился у мамы; тут в нужной прохладе, но без лютого мороза, береглись закуски, маринованные грибы, банки с консервами, блюда с заливным, бутылки с прованским маслом – все то из съестного, что должно быть под рукой, чтоб быстро угостить внезапного гостя, но что требовало охранительной прохлады.
Дом вообще изобиловал чуланами всех типов и размеров – теплыми и холодными, опять с разными степенями холода: от легкой прохлады до пылкого мороза, и каждый чулан был полон предметами съедобными и несъедобными, сообразно с его атмосферой и светоустройством. Был чулан около самой кухни, был и под железной кровлей; там, в самом сухом месте, но почти на вольном воздухе, висели гирлянды сушеных грибов и сушеных же яблок и пучки с сухими травами: укропом, полынью, зверобоем, чередой.
К столовой примыкала девичья, где жила верхняя горничная, прислуживавшая при столовой. Тут пребывал собственный нянин самоварчик, из которого она любила попивать особый чаек с горничными или с деревенскими гостями, приехавшими на побывку к кому-нибудь из прислуги. Кроме прямого своего назначения девичья служила какой-то уютной приемной для встречи отца и особенно матери с деревенскими посетителями и со всеми, кто шел в дом черным ходом. Тут и пахло уже деревней: на стенах висели деревенские портреты в затейливых рамочках, никогда не переводились деревенские гостинцы – ржаные лепешки и крепковатые пряники, тут же не смолкали разговоры о вековечных и неутолимых «нуждах деревни».
Бывало, скажут маме:
– Пожалуйте в девичью.
– Что нужно?
– Филипп пришел.
Это значит, пришел коробейник с льняными товарами.
– Сейчас приду. Проводи его в столовую.
Или скажут:
– Авдотья-кормилица пришла.
Это значит, из рязанской глу́хмени добралась до Плетешков Авдотья, выкормившая покойного брата Колю, и пришла, наверное, с какой-нибудь бедой: пала корова или изба погорела.
– Накорми ее, – скажет мама. – Я, как управлюсь с делами, приду.
– Уже поставили самовар, – ответит расторопная горничная Паша, полная сочувствия к Авдотьиной деревенской нужде.
– И хорошо сделали. Что у ней там? Пусть нянька с ней потолкует, чем ей помочь.
Бывает и такой доклад:
– Какая-то старушка простая вас спрашивает.
– Какая такая?
– Говорит, вы ее не знаете, а она нянину тетушку Елену Демьяновну хорошо знает.
– Ну, коли от Елены Демьяновны, пусть подождет меня. Напоите ее в девичьей чайком.
Мы, дети, любили заглянуть в девичью, когда там ждали «за чайком» эти невзрачные послы от далекой деревни в московский дом, где надеялись найти и всегда находили помогу в своей деревенской нужде или слепоте.
Да, и слепоте.
Иной раз та же Паша возвестит маме:
– Дуняша пришла, Егорова (это наш дворник) свояченица. У нее с малым что-то неладно.
– С каким малым?
Но, не дожидаясь ответа, мама уже вспоминает этого малого: здоровенный бутуз с льняными волосами, – и заменяет другим вопросом:
– Что с ним?
– Кричит на крик.
Мама оставляет дела и идет в девичью; там выспрашивает эту Дуняшу и дает ей строгий наказ, чтобы повела малого к врачу, а к знакомому врачу дает записку, или же, если дело проще и малый, присутствующий тут же, в девичьей, болеет явным пустяком, кажущимся деревенской слепоте смертным недугом, мама возвращается в спальню, роется в своем аптечном шкапчике и дает матери малого порошок или капли с наказом:
– Давай ему столько-то раз в день. Все пройдет, – а самому малому вручает леденец в нарядной сорочке.
«Черной» лестницей (таково название, а черного, грязного в ней не было ничего) столовая соединяется с «черным» крыльцом и с кухней.
В дом не проникал никакой кухонный чад; кухня была внизу, особо от жилых помещений. Это было владение «белой кухарки» – толстейшей и добродушнейшей Марьи Петровны. Ее весь дом звал Петровной и относился к ней с почтением, не то что к ее помощнице, черной Арине, которая была работяща, но нрава сварливого.
В кухне была не только русская печь, но и европейская плита с духовым шкафом, но тут все было на старорусскую стать: деревянные стены, деревянный стол и скамьи под образами. Образа, черные, как в курной избе, стояли в переднем углу на полке, покрытой белым полотенцем, точь-в-точь как в деревенской избе, и с тою же вербою и пасхальными яйцами, хранимыми у образов от Светлого дня до Светлого дня. В кухне обедала вся прислуга. На стол полагали деревенский домотканый льняной столешник, на него ставили широкую чашку со щами. Покрыв себе колени другим длиннейшим столешником, садились вокруг стола няня, Марья Петровна, горничные, дворники и хлебали щи деревянными ложками из общей чашки. Черная Арина подавала кушанья и, сама присаживаясь с краю, присоединялась к обедающим.
За чинностью обеда следили няня и Марья Петровна; тут тоже, как и наверху, скорее «трапезовали», чем обедали.
Но тут в чин трапезования входила непременно общая чашка со щами и кашей: обед совершался точь-в-точь как в деревне, и в этом, должно быть, была его особая прелесть для обедающих.
Когда поднималась речь, что пора-де заменить общую чашку отдельными тарелками, черная Арина решительно заявляла: