Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 28



Яблоки продавали также с возу, из ящиков, где они, алые, наливные, крутобокие, нежились на золотившейся свежей соломе.

Яблоко с августа по октябрь, как и огурец с июня по август, было в то время в Елохове у всякого в руке. А кто хотел уж самого дешевого огурца, яблока или ягоды, тот шел на «Болото» – на Болотную площадь между Большим и Малым Каменным мостом. Там уж цена была такова, что даже в шутку и «к слову» нельзя было молвить, что «огурец кусается», а к «боровинке приступу нет». «Приступ» был там так открыт для всех, хотя бы обладающих капиталом «на десерт» всего размером в пятачок, что «десерт» этот был доступен всякому. На гривенник можно было купить фунтов шесть красной или фунта четыре черной смородины. Вишня была дороже – от пятачка за фунт.

Немецкий рынок – это был в столичном городе кусок уездной России, где пахло огородом, садом, лесом, полем и всем, что они давали человеку. Казалось, какой-то черноземный Мценск (Амче́нск, по народному выговору) или приволжский Хвалынск вклинивался на время на площадь столичного города – и заполнял ее на время своими телегами, обозами, тушами, огурцами, арбузами, мешками с мукой, кадушками с медом, кадями с солеными грибами, ящиками с яблоками, «сивками-бурками» с жеребятами, бородатыми мужиками, пахнущими дегтем, цыганами с серьгами в ухе, бабами в зеленых юбках и красных полушалках, заполнял своим крепким «крылатым словом», своим скрипом и гамом. Что говорить! – шумно, гамно, тесно, грязно, юровато, а иной раз и воровато, но зато всем доступно, всем обильно, сытно, сочно, маслено, дешево.

Но кто не любил тесноты, кому претил базарный шум, не люб был разговорчивый торг, кто любил сидеть дома, к тому все это или почти все, что было на рынке, приходило под самое окно, стучалось в самую дверь тихомирного домика.

Торговля «вразнос» и «вразвоз», слабая в центральных, «дворянских» околотках Москвы, в кольце бульваров, бурно процветала за пределами этого «благородного» кольца.

Невозможно мне представить себе любую улицу и переулок в Елохове без живого, въедливого в уши, бодрого крика разносчиков и развозчиков, сменяющих один другого, другой – третьего и т. д. с утра и до сумерек.

По крику этому, сидя в комнате, можно было узнать, какое время года и какой церковный уповод времени: «мясоед», «мясопуст», «сырная неделя» (попросту – масленица) или «сыропуст» и сам Великий пост.

– Стюдень говяжий! – рвется в окно с улицы крепкий доходчивый голос, а на смену ему через час- другой голос, столь же звонкий и зычный, заявляет на весь переулок:

– Я – с ветчиной!

Это значит: «мясоед» на дворе рождественский или на дворе сама «сплошная неделя» (перед масленицей), когда даже самым постным людям разрешается «сплошь» все мясное, и в среду и в пяток.

Но вот те же голоса, а то и другие, такие же бодрые, зазывно-вкусные, выкликают на весь переулок кто белорыбицу с балыком провесным, кто «бел-грибы-сушены». Это значит: на дворе Великий пост.

Весну легко узнать по веселым вскрикам с улицы:

– Щавель зеленый! Шпинат молодой!

Как не порадоваться наступлению лета, когда в двери, в окна, в форточки беспрестанно несутся все новые и новые крики:

– Горошек зеленый! Огурцы, огурцы зеленые! Картофель молодой!

А еще более радостные, по крайней мере для нас, детей, вести в переулке:

– Клубника! Садова малина! Садово вишенье!

Ко Второму Спасу по всем переулкам Елохова появляются двухколесные тележки с поставленным на них ящиком с яблоками; тележку катит здоровый парень в кумачовой рубахе, в белом фартуке, в картузе с глянцевым козырьком и весело возглашает на весь переулок:

– Яблоки, яблоки, яблоки!

За этим первым следует второй с возглашением сорта яблок:

– Анисовые! Белый налив! Боровинка! Коричнево!

Ежели урожай яблок велик, по елоховским «проулкам» начинают разъезжать уже целые воза с яблоками, влекомые славными «сивками» и «каурками» с добрыми глазами и шевельливыми ушами.

В августе вся Москва была полна арбузами. Их продавали во фруктовых магазинах, в мелочных лавочках, в палатках, с лотков, с тележек, развозимых молодыми парнями, задорно, заманчиво возглашавшими:

– Арбузы! Арбузы! Арбузы!

На сладкие эти звуки выбегали из подворотен стаи мальчишек и выступали степенные хозяйки, зачинавшие упорный торг с продавцами, больше из любви к искусству спора, чем из нужды. Отличный камышинский арбуз, смотря по размеру и месту покупки, стоил от четвертака до рубля, на вырез – на пятачок дороже. Можно было полакомиться арбузом и походя: лотошники продавали на углах улиц арбузы кусками, по две копейки, по пятачку кусок. А кому и это казалось дорого, тот шел на товарную станцию Рязанской железной дороги: там арбузы, прямо из ящика, из вагона продавались дешевле пареной репы.



За яблоками и арбузами вслед – так в сентябре, начале октября – высоким тенором разливается новость-весть:

– Орехи, клюква! Орехи, клюква!

Это значит: пришла осень золотая.

Так круглый год сменяются эти неумолкающие веселые голоса. А есть и бессменные:

– Баранки! Сахарны баранки! Барана-ки хо-ро-ош!

До сих пор слышу голос старого «баранщика», с таким чудесным уверчивым напевом предлагавшего свои баранки (действительно превосходные), что не слушать его было невозможно, а заслушавшись, трудно было его не позвать и не купить этих «сахарных баранок» из какого-то особого теста на шафране, и крутого и рассыпчатого одновременно.

Разносчики были не для одних людей, но и для животных.

Поутру, так часов в семь, в восемь, когда все уже пробудились давно, «господа» еще позевывают или спят, ходили особые разносчики с деревянным узким и длинным лотком и выкрикивали деловито, но не протяжно, точно немножко стесняясь своего товара:

– Кошкам – флейш!

Почему последнее слово было «флейш», а не «мясо», постичь никогда не мог.

Обычно эти кошачьи благодетели получали от кухарок и хозяек помесячную плату за определенную порцию «флейша» по числу наличных кошачьих душ в доме, и каждое утро, к неописуемой радости Васек и Машек, отлично знавших голос своего благодетеля и час его появления, кухарки получали обусловленную порцию «флейша» и потчевали ею мудрый кошачий народ.

Народ этот, надо сказать, пользовался известным почетом в елоховских «палестинах».

Помню, я, уже взрослый, спросил одну старушку:

– Ну как, бабушка, живешь?

– Слава Богу, – отвечала она, – и пеу́н, и мяу́н есть.

Это значит: живет она своим домком, и петух у ней есть с курочкой, и кот у ней есть, неспящий защитник ее хозяйства от многовредительного мышачьего народа.

Воззрение этой старушки на кота – к чести ее будь сказано – не далеко отстояло от воззрения Шарля Бодлера, который, испытанный скорбями и соблазнами «искусственных эдемов», выразился о своем собственном коте:

(Мой перевод. – С. Д.)

В самый разгар 1905 года я поставил себе однажды вопрос:

– Можно ли в Москве умереть с голоду?

Это был прямой и точный вопрос: я не спрашивал себя, можно ли в Москве остаться без работы, можно ли остаться без теплого угла, можно ли в Москве холодать, наготовать, я спрашивал лишь, можно ли голодать, в тесном, собственном смысле слова, и дойти до голодной смерти?

Я знал к тому времени довольно хорошо жизнь мещанских, ремесленных и фабричных углов и знал, как трудна и горька была жизнь во многих из этих углов, но я знал и то, как, чем и где питается эта народная Москва, и чем больше узнавал это, тем тверже и крепче принужден был ответить на свой вопрос:

– Нет, в Москве с голоду умереть было невозможно.

Сколько нужно было, чтобы в Москве в первой половине 1900-х годов сытно пообедать одинокому человеку в теплом помещении за чистым прибором, за столом, накрытым скатертью?