Страница 41 из 62
Александр подошел к жене и положил руку ей на плечо.
— Не надо здесь больше сидеть, — тихо попросил он, — Настенька умерла… Ляг, отдохни, на тебе лица нет.
Конни посмотрела на него совершенно безумным взглядом и ответила:
— Не могу, Сашенька! Она держит меня… Не отпускает.
Александр увидел, что крошечная ручка ребенка намертво вцепилась в прядь ее длинных волос. Он осторожно разжал похолодевшие пальчики, но Конни сидела все в той же неудобной, согнутой позе, словно окаменела.
— Не надо, милая, успокойся, пожалуйста. Хотя бы ради меня, — говорил он. — Все это когда-нибудь кончится, у нас еще будут дети…
В глазах у Конни появилось осмысленное выражение, и только теперь Александр понял, что она все-таки слышит его. Она покачала головой и твердо сказала:
— Нет. Не будет у нас детей, Саша. Никогда не будет.
Она говорила спокойно, и глаза ее были сухи, бесслезны… Но под этим спокойствием Александр увидел черную пустоту, просто бездну отчаяния — и ужаснулся. Лучше бы уж плакала, что ли!
— Но почему?
— Потому что больше не хочу обрекать своего ребенка на такую жизнь. Настеньке я ничем помочь не смогла… Просто сидела и смотрела, как она умирает.
Голос ее прервался, в горле словно забулькало что-то, и Конни разрыдалась, спрятав лицо на груди Александра.
— Просто сидела и смотрела, понимаешь? — повторяла она.
«Стоял морозный, пронзительно-ясный день, когда мы предали земле свое дитя. Промерзшая земля звенела под лопатой, и пьяненький кладбищенский сторож все кряхтел, что копать тяжело, земля словно каменная, и надо бы добавить сверх оговоренной платы „на сооружение полдиковинки для сугреву“.
На Конни было страшно смотреть. Глаза ее, окруженные тенью многодневной бессонницы, глубоко ввалились, губы, плотно сжатые, стали какого-то мертвенно-синеватого цвета. Я все время боялся, что она не выдержит, упадет…
Не помню, как добрели мы до дома в тот страшным день. Потом я растапливал печку последним поленом, согревал ее застывшие руки своим дыханием, растирал тонкие пальчики, целовал каждый ноготок со всем безумием жалости и нежности, говорил какие-то слова утешения…
Почти до утра мы просидели с ней, обнявшись на потертом диванчике, и, когда она заснула, я осторожно уложил ее, накрыл пледом и сидел рядом, держа ее руку в своей и прислушиваясь к ее дыханию.
Наше горе связало нас еще прочнее. Ведь, кроме друг друга, у нас больше не осталось никого на свете…»
Максим отвел глаза. На миг ему показалось, что эти строки написаны не чернилами, а кровью сердца. Вот такого — не дай бог пережить никому. Разруха всегда особенно сильно бьет по самым слабым и беззащитным — детям, старикам, инвалидам…
А ведь на его памяти тоже был такой период! Деньги вмиг обесценились, зарплаты ни на что не хватало, кругом шли сокращения, и тысячи людей оказались в одночасье выброшены на улицу. Многие из друзей Максима, тех, кто с таким трепетом и нетерпением дожидался свободы, затосковали по прошлому, когда все было, может, и скудно, может, и скучновато, но понятно и предсказуемо. А теперь пришлось выживать кто как умеет — перебиваться случайными заработками, торговать, искать работу, переучиваться и получать новые профессии… Самые отчаянные и рисковые сумели вписаться в бизнес, как Леха, другие — опустились на самое дно, как Коля Беглов, который в институте был комсоргом группы, а потом подрабатывал грузчиком на рынке и постепенно спивался, пока не устроил пожар в собственной квартире, уснув с непотушенной сигаретой в зубах.
И в Москве — еще ничего! Здесь, но крайности, всегда горит электричество, в домах температура не опускается ниже нуля и вода течет из крана. Ежедневно пользуясь благами цивилизации, как-то перестаешь их замечать!
А Россия велика, и сколько разбросано по ее просторам больших и малых городов, где людям жить еще тяжелее? Одно дело — слышать в новостях по телевизору, что где-то прорвало трубу и целый город остался без тепла или погружен в полную темноту, и совсем другое — выживать, согреваясь собственным дыханием, и ходить с ведром до ближайшей колонки. Одно дело — знать, что где-то умирают дети, оттого что в роддоме отключили электричество, и совсем другое — если это твой ребенок, а ты ничем не можешь ему помочь. Как бабушка…
Максим почувствовал, что по спине бегут мурашки. Ребенок их еще не родился, но Верочка уже сейчас любит его. Видно, у женщин материнский инстинкт включается автоматически… А если бы с ним случилось такое? Брр, даже подумать страшно!
«Поначалу мы с Конни были ошеломлены своим горем до такой степени, что почти не замечали ничего происходящего. А вокруг шла жизнь — уродливая, страшная, но все-таки жизнь.
Надо было вставать по утрам, топить печь, стоять в очередях за хлебом, да еще отрабатывать „снеговую повинность“ — расчищать улицы и тротуары. Зима стояла холодная и снежная, но я иногда бывал даже рад физической работе — размахивая ломом или лопатой, легче отвлечься от грустных мыслей. В такие дни я возвращался домой совершенно обессиленный, падал в холодную постель и сразу же засыпал мертвым сном.
К середине зимы впереди замаячила новая напасть — людей в принудительном порядке стали мобилизовывать в „трудовую армию“. Так новая власть реализовывала в действии лозунг „нетрудящийся да не ест“. Бывших „буржуев“ (к которым, несомненно, относился и я!) отправляли на самые тяжелые работы — рытье траншей, строительство дорог, торфоразработки… Уже неоднократно заходил „уполномоченный по дому“, справлялся по спискам, жильцов, кто где служит и есть ли праздношатающиеся элементы.
Я уже смирился со своей участью. Мне было совершенно все равно, что будет со мной дальше. Мучило только одно — а как же Конни? Как она без меня?
Спасение пришло с неожиданной стороны…»
В один из дней Конни пришла поздно, скинула теплый платок и решительно объявила:
— Саша, так больше продолжаться не может.
Александра удивил сухой блеск ее глаз и какое-то новое, сосредоточенно-упорное выражение на лице. Вот уже несколько дней она куда-то уходила из дома, но он так и не решился спросить, где она пропадает.
— Надо идти к товарищу Горскому. Он сейчас большая шишка в наркомате… Председатель комиссии исторического наследия! Я узнавала, ходила к папиным бывшим коллегам. Некоторые уже служат там же. Может, и тебе найдется место?
На следующий день Александр с самого утра оправился в таинственное учреждение, называемое Комиссией по древностям. Помещалось оно в здании бывшего Азово-Донского банка на Ильинке, и пришлось немало поплутать по длинным коридорам среди снующих туда-сюда с озабоченным видом совслужащих в парусиновых пиджаках, молоденьких машинисток, каких-то деревенских ходоков в лаптях и полушубках, остро пахнущих овчиной, и даже вовсе непонятных личностей с нахально-вкрадчивыми манерами и подозрительно бегающими глазами. Александр почти потерял надежду разыскать этого таинственного товарища Горского.
— Простите, а где здесь Комиссия по древностям? — спросил он у солдата с ружьем, стоящего зачем-то на лестничной площадке.
— А-а, Комдрев? Третий этаж и направо, — равнодушно ответил он.
Оказавшись перед высокими двустворчатыми дверями начальственного кабинета, Александр неожиданно для себя почувствовал, что изрядно оробел. Прежде ему никогда не приходилось быть в роли просителя, а теперь вот — приходится…
Ну, была не была! Он поднял руку и постучал.
— Да-да, проходите, товарищ!
Голос показался ему смутно знакомым. Александр отворил дверь и вошел в просторный кабинет, застланный потертой ковровой дорожкой, — да так и ахнул от удивления.
За столом сидел не кто иной, как Яша Горенштейн собственной персоной! Конечно, за эти годы он сильно изменился, некогда густая и кудрявая шевелюра поредела, Яша обзавелся изрядным брюшком, и даже стекла в очках стали как будто еще толще, но это был он, несомненно, он!