Страница 34 из 62
— Конни! — крикнул он.
— Саша? Сашенька, это ты! Господи, какое счастье…
Она опустилась на колени прямо на мостовую, склонилась к нему, порывисто целовала его лоб, исхудавшие щеки, заросшие жесткой многодневной щетиной, и Александр почувствовал, как ее слезы текут по его лицу.
— Ну, будет, будет вам, голубки! Намилуетесь… Ехать надо, там другие ждут.
Рослый санитар хотел было оттеснить ее в сторону.
— Нельзя это, барышня! Не положено, — рассудительно говорил он, но Конни не слушала, упорно шла рядом с носилками и смотрела, пристально и неотрывно, словно не верила сама, что довелось им встретиться.
И санитар сдался.
— Ну ладно, что там… Мы же не звери, — пробурчал он и махнул рукой.
Конни просияла улыбкой сквозь слезы и быстрой тенью шмыгнула в вагон. Словно боялась, что передумают и прогонят.
«Этот путь через ночную Москву еще долго будет помниться мне. Вагоновожатый вел трамвай медленно и осторожно — боялся, видимо, потревожить раненых! — а Конни сидела рядом, согревая мои руки в своих… Я смотрел в ее глаза, такие сияющие, светящиеся любовью, и казалось, что вся боль, что накопилась в сердце за годы войны, исчезает, как ночная темнота под лучами солнца».
Максим посмотрел на часы. Надо же, половина шестого! Длинная же выдалась ночь… Будто всю свою жизнь прожил заново — и не только свою.
Ну что ж, ложиться спать уже не имеет смысла. Да и Верочку будить не хочется… Но самое главное — ужасно интересно, что стало дальше с Сашей Сабуровым и бабушкой! Сейчас они стали для него такими живыми, близкими, и он сопереживал им всей душой.
Да разве могло быть иначе, если их жизнь и судьба положила начало его собственной жизни? Максим уже не думал о странной путанице с отчеством, просто очень уж хотелось, чтобы Александр Сабуров и вправду оказался его родным дедом. Он чувствовал странную близость к этому наверняка давно умершему человеку, и хотелось верить, что какая-то часть его и поныне живет в нем, а теперь вот — продолжится в сыне, который родится через два месяца.
«Те дни и недели, что я провел в госпитале, странным образом будут потом вспоминаться как счастливые. В часы посещений меня навещали родители, сестры, но главное — Конни приходила каждый день и почти все время проводила возле моей кровати. Скоро и врачи, и сиделки привыкли к ней, тем более что Конни охотно помогала им, если нужно было покормить раненых, помочь сменить повязку или поднять тяжелого больного. Курсы сестер милосердия при Иверской общине не прошли для нее даром…
Выздоровление мое шло на удивление хорошо, и скоро я уже мог самостоятельно вставать с кровати и ходить по длинным больничным коридорам. Поначалу голова кружилась ужасно, я задыхался и сердце колотилось в груди, словно там поселился маленький сумасшедший барабанщик, но постепенно силы стали возвращаться ко мне.
В конце декабря я был признан более негодным для строевой службы и выписан домой для „дальнейшей поправки здоровья“, как было написано в сопроводительных бумагах.
Первые дни я почти не замечая ничего вокруг — таким счастьем было снова оказаться дома, увидеть отца, мать, сестер… Новый, 1917 год мы встретили в тесном семейном кругу. Только Конни я, разумеется, пригласил на это скромное торжество и тут же объявил родителям о нашей помолвке. Они, конечно, и так давно догадались… Отец немного поворчал, что мы еще слишком молоды, чтобы жениться, что я еще не встал прочно на ноги, чтобы достойно содержать семью, и все же я видел — он одобряет мой выбор.
Прошло Рождество, миновали веселые морозные Святки. Я уже строил планы о возвращении в университет. Войне не видно было конца, и даже в Москве чувствовалось ее тяжелое, смертоносное дыхание. Повсюду — раненые, так что даже здание гимназии, где прежде учились мои младшие сестры, было отдано под госпиталь, женщины в черных платьях с исплаканными лицами, фонари не горят на улицах по ночам, и в квартирах — жуткий холод… Повсюду выстраивались длиннейшие очереди за хлебом, и все чаще на дверях булочных красовалась надпись: „Сегодня хлеба нет и не будет“.
И все же я старался не падать духом. Казалось, что самое страшное уже позади, и я от души надеялся, что совсем скоро, может быть, к лету, война кончится и жизнь войдет в обычную колею. А там, глядишь, и раскопки в Крыму возобновятся… Очень хотелось верить, что пройдет совсем немного времени — и мне снова удастся ступить на эту обожженную солнцем землю, овеянную обаянием глубокой древности, увидеть Золотой город, продолжить прерванную работу. Мы с Конни встречались почти каждый день, ходили по Страстному бульвару, разговаривали обо всем на свете, мечтали о будущем…
Тогда мы и представить себе не могли, каким оно будет на самом деле».
В воздухе уже пахло весной, и снег начал подтаивать потихоньку. В то утро семья, как обычно, собралась за чаем. Маменька привычно вздыхала, сокрушалась, что цены на базаре опять ужасно поднялись, подумать только — коровье масло два рубля с полтиной за фунт! И дрова по пятьдесят рублей сажень, не напасешься… Куда катится этот мир?
Александр слушал ее вполуха. Прихлебывая жидкий чай, он думал о том, что сегодня надо непременно зайти в университет справиться о расписании лекций. Если удастся сдать экстерном хотя бы часть предметов, возможно, совсем скоро он кончит курс. Профессор Шмелев обещал похлопотать. А вечером… Вечером Конни снова будет ждать его на Страстном бульваре.
Отец, как обычно, развернул утреннюю газету — и вдруг побледнел и выронил чашку из рук. Тонкий фарфор разбился об пол, но отец, кажется, даже не заметил этого. Он всматривался в газетный лист, словно не веря своим глазам.
— Что случилось? — спросил Александр.
— Беда, сын. Император Николай Александрович отрекся от престола. Конец монархии, конец России…
Он опустил голову, снял пенсне, и Александр с ужасом увидел, что отец плачет не таясь.
Потом он часто вспоминал его слова — и эти слезы пожилого, усталого, многое повидавшего на своем веку человека. Дальше события развивались очень быстро…
С февраля до осени семнадцатого года по всей стране словно шел один сплошной нескончаемый митинг. Словно за несколько месяцев Россия спешила выплеснуть то, о чем молчала целые столетия.
Москва митинговала возбужденно и яростно. Клятвы, призывы, божба и матерная ругань — все это тонуло время от времени в хриплом «Долой!» или восторженном «Ура!». Крики эти перекатывались, словно гром, по всем перекресткам, и маменька, нервно вздрагивая, задергивала шторы на окнах.
— Вот, опять… — говорила она и мелко, суетливо, по-старушечьи крестилась. — Что-то будет, Сашенька?
Александр угрюмо отмалчивался. Ох, как он и сам хотел бы это знать… Что тут скажешь, если страна на глазах разваливается, словно ком мокрой глины? Провинция, уездная Россия не подчинялась более Петрограду, жила неведомо как и бурлила неведомо как. Армия на фронте стремительно таяла.
Хуже всего, что Александр совершенно не представлял себе, что делать дальше. Возвращение в университет ничего не изменило — там и в коридорах, и в аудиториях царили те же хаос и анархия. Некоторые преподаватели еще по привычке читали свои лекции, но их никто не слушал. Кому нужны теперь постулаты Салической правды или родословные франкских королей, когда здесь, прямо под окнами, творится настоящая история? Студенты собирались во дворе — и шли на очередной митинг.
Ходил и Александр. Он искренне хотел разобраться, понять, что происходит в стране, — и не мог. Сумбурные, трескучие речи, крики толпы, озлобленные, голодные солдаты вокруг… Кого-то качали, кого-то стаскивали за хлястик шинели с памятника Пушкину, с какого-то интеллигента сбивали шляпу — и через несколько минут его же триумфально несли на руках, и он, придерживая падающее пенсне, продолжал посылать проклятия неведомо каким губителям русской свободы.
На Таганской площади и вовсе говорили о чем попало. Например, что Керенский — выкрест из местечка Шполы, или о том, что в Донском монастыре нашли тысячу золотых десятирублевок, засунутых кем-то в сердцевину моченых яблок.