Страница 1 из 72
Зиновий Зиник
РУССКАЯ СЛУЖБА И ДРУГИЕ ИСТОРИИ
Сборник
Предисловие
«Русская служба» — название интригующее и многозначное. Первое значение понятно каждому, кто хотя бы пару раз переключал свой приемник на короткие волны: это «Русская служба» некой западной радиостанции, на которой работает герой одноименного романа. Второе значение неявно, метафорично. Это сведенный в краткую формулу скрытый сюжет всего сборника и, шире, всего творчества Зиновия Зиника, единая внутренняя тема, объединяющая разных персонажей его прозы, делающая их своего рода сослуживцами. Герой Зиника всегда «перемещенное лицо», человек, родившийся в России и оказавшийся вне России, постоянно и разнообразно выясняющий отношения со своим прошлым и со своей «доисторической родиной».
Но и в разговоре о личной биографии автора такая метафора вполне уместна. До последнего времени известность Зиновия Зиника в России была в первую очередь связана с его работой на «Русской службе» Би-Би-Си, где он уже пятнадцать лет делает передачи на темы культуры, литературы, искусства. Только в последнее время и у нас стали появляться произведения этого писателя, автора семи романов и повестей, десятков рассказов, эссе, статей, опубликованных в разных странах и переведенных на многие языки (впрочем, статьи для английских журналов Зиник и пишет по-английски). Все перечисленное было создано уже в эмиграции. Ничего из написанного в России Зиник не публиковал, а ведь уехал он в 1975 году в возрасте неполных тридцати лет, сложившимся человеком и незаурядным автором. Он сменил судьбу и сменил литературу, как судьбу, — резко и окончательно.
Можно попытаться понять причину такого решения, а внятной подсказкой послужит название одного из эссе Зиника — «Эмиграция как литературный прием». Мы не в силах избавиться от предубеждения, что основная проблема писательства — вопрос стиля. В прозе Зиника стиль появляется как производная нескольких очень разных обстоятельств, и главное среди них — мечта об ином, об иностранном языке. У Зиника она сродни мечте о свободе. Например, в романе «Русская служба» имеющийся в его распоряжении язык не воспринимается как годный к употреблению и используется чисто инструментально. Лексика довольно искусственна, составлена даже не из групповых, а из клановых, почти семейных арго. Но еще показательнее иное, непривычное понимание языковой пластики. Как будто нет никаких готовых форм и конструкций — все надо конструировать самому. И наоборот: все готовое, наработанное в языке отчуждается и пародируется, обращается в клише, разбирается, как детский конструктор, для собственных нужд и новых замысловатых игр.
Не для того Зиник менял судьбу, чтобы стать эмигрантским писателем. Он хочет быть западным писателем, пишущим по-русски, то есть на своем личном иностранном языке. «Иностранный язык — это пропуск в иную свободу, в иную потустороннюю жизнь, где жизнь предыдущая кажется весьма сомнительным предприятием. Сомнительность этого освобождения, однако, в двуязычности эмигрантского мышления» («Готический роман ужасов эмиграции»).
Есть одна негласная конвенция: писатель, живущий вне родины, пишет о тоске по родине. Этой тоской должны быть окрашены все его писания — в крайнем случае слегка тонированы. В этом смысле Зиновий Зиник писатель неконвенциональный. Кажется даже, что он борется с привычным образом писателя-эмигранта, отрицает его, как новатор отрицает традицию. Вызов, по крайней мере, всегда чувствуется.
Нельзя сказать с уверенностью, что природа этого вызова исключительно литературная. Отношения с родиной складываются по-разному, как по-разному складываются отношения в семье. «Секрет свободы в том, чтобы эмигрировать не один раз, а постоянно, перманентно эмигрировать — увиливать от окончательных формулировок собственной жизни», — говорит Зиник в своем интервью «Литературной газете». Трудно не различить в его прозе подлинное отчаяние живой души, рвущейся на свободу из обстоятельств места и времени. Из круговой поруки, от вынужденной, выхолощенной солидарности. От пагубы раз и навсегда сложившегося быта. А пуще всего — от кабалы наследственных черт, от родовой повязанности смертей-рождений. Эмиграция такого рода меньше всего похожа на поиск исторических корней и прочие выморочные фантомы, а больше всего — на мечту о приблизительном земном воплощении какой-то обетованной небесной родины. Где не будет этой смертной тоски заданности, предопределенности — обреченности. Зиник пишет о радости другой, новой жизни, о счастье оторваться. Но об этом он пишет не часто, чаще о другом, совсем о другом.
Традиции уже помянутой негласной конвенции диктуют объяснять отъезд писателя с родины какими-то чрезвычайными и, разумеется, вынужденными обстоятельствами. В последнее время, правда, стереотип меняется на противоположный: чуть ли не оправданий требуют от тех, кто остался. Нетрудно заметить, что это не принципиально разные мнения, а две стороны одной и той же установки. Установки на долженствование и обязательное общественное служение. Наш автор, Зиновий Зиник, эту установку как будто не принимает, но все не так просто. Его герои просто одержимы проблемами оправдания-обвинения в их, так сказать, диалектическом единстве. В их диалоге. Чем может закончиться, разрешиться этот вечный разговор? Только снятием проблемы, то есть непризнанием за человеком этой странной обязанности — непременно быть правым. Объявлением, что ли, нравственной автономии. Вот как раз этот покой героям Зиника даже не снится. Бешеная, страстная жажда определенности захлестывает страницы — тоска по попранной правоте. И Алек, герой рассказа «Дорога домой», слышит собственный стон, по-настоящему оправданный только в устах библейского Иова: «Господи, за что же ты так не любишь мою жизнь?»
Нет мира в душе ни под оливами, ни под каштанами. Возможно, это и есть «русская служба».
М. Айзенберг
РУССКАЯ СЛУЖБА
Роман
Ему сунули в руки знамя и сказали: беги! Древко было холодное, обточенное многолетним хватанием предыдущих рук, и тяжелое кумачовое знамя выскальзывало из его заиндевевших пальцев, когда он побежал вперед, тяжело хлюпая по слякоти, в которую раздрызгался снежок пустыря под многочасовым топотом ног. Он перехватывал выскальзывающее древко, стараясь не оступиться и не споткнуться, захлебываясь на бегу: то ли от одышки, то ли от встречного ледяного ветра, то ли от тайной гордости за то, что знамя революции досталось ему, а не Севе, не Семе и даже не Сене, ему и никому другому из Русской службы, что бежали рядом, стараясь не наступать на пятки бегущим впереди. Ему казалось, что они бросают на него завистливые взгляды, эти редкие неприятно знакомые лица, рассыпанные в разношерстной толпе непонятного происхождения, потерявшей признаки стран и народов, слившейся в единый интернационал из ушанок, платков, краснофлоток, бескозырок, буденовок и фуражек. Но через мгновение он уже перестал оглядываться назад, на тех, кто толкал его локтями в спину, стараясь выбиться в первые ряды, обогнать его. Он знал, что в этом продуманном движении найдутся надзиратели для тех, кто лезет в пекло поперек батьки; знал, что, если ему досталось отвечать за знамя, его уже никто не отнимет, оно ему по закону порученное: в революционной этой толпе не может быть двух знаменосцев, нельзя позволить себе такую роскошь, как нельзя позволить двух революционных толп, не хватит никаких ни организационных, ни душевных средств. И он, захватывая воздух астматическим дыханием, преодолевая ревматическую боль в суставах и тряску рук, сливался с древком и рвался вперед, куда указывали понукания главного, с раздвижной лестницы: «Выше знамя, знаменосец, выше!» Под крики вожатого кучка демонстрантов в авангарде толпы солдат, рабочих и революционно настроенной интеллигенции стала заворачивать к провиантскому складу, где за мешками с песком засел классовый враг в виде заградотряда юнкеров. Вот так же бежал, наверное, в авангарде навстречу юнкерской сволоте его отец, краснопресненский рабочий Кирилл Наратор, с партийной кличкой Кириллица, однокашник и друг легендарного комбрига кавалерии Доватора. И с отцовской ненавистью покосил глазом Наратор-сын на теток в кацавейках, которые отсиживались за юнкерскими мешками с песком, делая вид, что они классовраждебный пролетариату элемент, а на деле лишь отлынивали от этого изнуряющего бега по кругу: по кругу, чтобы создавать видимость многотысячной толпы. В результате этого дезертирского отлынивания знаменосец оказывался в одиночестве, не было в результате того поступательного движения вперед и назад с размахом за лучший мир, за иную свободу. С дальнего конца пустыря, гордо и смело, лупила по провиантскому складу красногвардейская гаубица, а в ответ юнкера сыпали картечью. «Почему молчит пулемет? Пулемета юнкеров не слышно!» — кричал главнокомандующий, и дезертиры в кацавейках нехотя и кряхтя подымались и снова бежали по кругу со знаменосцем в авангарде. Выданные ему по случаю демонстрации сапоги были явно велики, и во время бега пятка сбивалась, наверное, огромным волдырем и жгла, как партийная совесть, и Наратор с завистью косился на юнкеров, бритых красавчиков с молоком на губах, в отутюженных мундирчиках, а особенно завидовал их офицеру, пижонящему в полной белогвардейской форме, со всем антуражем, ухты-ахты, одеколон, блеск погон! Он был бы готов и к ним присоединиться в роли знаменосца; в них даже больше было единства, поскольку они и были обложены с четырех сторон, и униформа была на класс блистательней. Но вот вновь прозвучала короткая команда со стороны красногвардейской цепочки насчет гаубицы, и тут же рычание главнокомандующего: «Офицер юнкеров, видно!», и этому расфуфыренному в погончиках с иголочки офицеру пришлось бухнуться в грязный снег за мешками с песком, прямо в слякоть во всем отглаженном, полном белогвардейском наряде. И Наратор, сын друга всех комбригов, затем сирота, а впоследствии дефектор, он же невозвращенец, а ныне сотрудник Русской службы Иновещания, уже без зависти глянул на классовых врагов, возюкающихся в слякоти за мешками с песком, и еще крепче вцепился закоченевшими пальцами в древко с алым полотнищем, где белой известкой было выведено «Вся власть заветам!» (чего с них взять, с голливудских недоучек?). «Берегите снег, снегом не разбрасываться!» — надрывался в мегафон главнокомандующий. У них снег в этом климате на вес золота, прямо из холодильников, чтобы черное и белое, чтобы снег и грязь, чтобы все было с грязью перемешано. Для символичности и историчности. Шли лондонские съемки десяти дней, которые потрясли мир.