Страница 11 из 17
Все эти воспоминания скоро уйдут в прошлое.
У Коссика мы сошли с дороги и побрели по еле заметной тропинке среди камней, дрока и вереска. Я тщетно пытался справиться с дурнотой. Меня вырвало на большой куст засохшего папоротника. Ноги у меня подкосились, я весь дрожал от холода и одновременно обливался потом. Без сил я опустился на большой камень. Во рту стоял кислый вкус рвоты. Я сплюнул и увидел в слюне кровь.
Уильяма била крупная дрожь. Он сел рядом со мной.
– Как долго это продлится?
– Может быть, быстро. А может быть, несколько дней. Несколько человек в Солсбери болели три-четыре дня. Один прожил целых шесть.
– Господи Иисусе… – Уильям закрыл лицо руками и замолчал. Потом он опустил руки и долго смотрел влево, на гряду холмов. – Помнишь Кристину из Люведона?
– Помню, – кивнул я. – У нее были длинные черные волосы и добрая улыбка. И бедра у нее были славные, как у коровки.
– Она была у меня первой. Муж ее ушел на охоту на пустошь. Она заметила меня на дороге и попросила ей помочь: ей было никак не справиться с упрямым бараном. Не говоря ни слова, она повела меня через лес подальше от Люведона, а потом неожиданно остановилась, обхватила мое лицо руками и поцеловала. Меня никто никогда так не целовал. Верой клянусь, я никогда этого не забуду. А потом она толкнула меня на землю и оседлала, задрав юбки до пояса. Честно говоря, она взяла меня увереннее, чем я трахал французских девок. Как ты думаешь, это считается грехом?
– Ведь были и другие, потом… Правда? – меня скрутил приступ боли.
– Больше, чем я могу сосчитать.
– Если ты не можешь их сосчитать, значит, это грех. Ты должен был хотя бы имена их запомнить.
– Зачем мне сдались их имена?
Мы снова замолчали.
– Я завидую тебе, Джон, – неожиданно прохрипел Уильям, схватившись за живот и сморщившись от боли. – После тебя хотя бы что-то останется…
– Что?
– Твои дети. Твои скульптуры. А кто вспомнит Уильяма Берда? Священники не станут молиться обо мне. Дом мой сдадут другим людям. Ты хотя бы исчезнешь не бесследно.
– Люди будут видеть твое лицо, – ответил я.
– Нет. Я исчезну, как песок в океане.
– Они увидят тебя на соборе. Твое лицо я изобразил на алтаре в часовне святого Эдмунда.
Уильям задумался.
– Ты правда сделал это?
– Конечно. Я изобразил тебя еще в часовнях святого Андрея и святой Екатерины. И в западном клуатре, хотя там ты получился не очень похожим.
– Почему?
– Там слишком большие уши, а леса разобрали прежде, чем я смог это исправить.
– Ты – хороший брат, – сказал Уильям, хватаясь за грудь и раскачиваясь на камне. – Даже несмотря… на это… Прямо перед Рождеством…
Рождество. Я никогда больше не увижу, как озаряются радостью лица моих сыновей при виде такого обилия мяса. Я не увижу наш дом, дверь, увитую плющом, и омелу под карнизом. Я не увижу сияющей улыбки Кэтрин, когда она присматривает за нашими мальчиками.
Я посмотрел на пустошь.
– Как далеко отсюда до Скорхилла?
– Что?
– До того каменного круга на пустоши, куда мы бегали как-то с Джоном Парлебеном, Уильямом Кеной и другими жестянщиками. Далеко это отсюда?
– Миль восемь-девять… А что?
– Мне нужно туда…Чтобы спасти мою душу…
– Что?! Ты с ума сошел!
– Нет, я… Мне нужно туда.
Уильяма снова вырвало.
– У тебя есть кошель того ребенка. Пожертвуй деньги церкви, и священники будут молиться за тебя.
– Это не мои деньги, чтобы жертвовать их. Ведь бедный ребенок погиб в огне.
– Зачем тебе в Скорхилл?
– Прошлой ночью я слышал голос… На соборе…
– Голос?
– Да.
– Ты сошел с ума.
– Может быть. Но голос велел мне идти в Скорхилл, чтобы спасти свою душу. Было бы безумием притворяться, что я этого не слышал. Подумай: Иисус ушел в пустыню, которая наверняка была такой же, как наша пустошь. Отцы Церкви тоже уходили в пустыню – они строили там первые монастыри. В пророчествах Исайи говорилось о том, что посланец Господа был голосом, вещающим в пустыне. А Иоанн Креститель крестил кающихся не в церкви, но в пустыне, в чистых водах Творения. Пустыня – это истинное творение Господа, чистое и незамутненное.
Уильям опустил глаза.
– Ты был счастливым человеком при жизни. Я все отдал бы, чтобы иметь такую жену, как Кэтрин. Но сейчас мы одинаковы – нас рвет, мы плюемся, нас трясет… А ты еще и последний ум потерял…
– Как человек может потерять свой ум? Если это его ум, он не может его потерять.
– Бред сивой кобылы! Тебе кажется, что крики в пустыни – это признак здравого рассудка? Нет, братец. Это означает лишь то, что никому твои стенания не нужны.
Я посмотрел на небо, затянутое тяжелыми тучами.
– Я пойду туда.
– Ради всего святого, Джон, зачем?
– Тот голос знал обо мне, о нашем детстве такое, что известно только мне. Он знал все про тот день, когда я сказал священнику, что наша мать поет лучше его. Он знал, что произошло со мной вчера. Если я доберусь до Скорхилла, может быть, он заговорит со мной снова…
– И чей же это был голос? Ангела?
– Не знаю. Голос был похож на мой. Но откуда нам знать, каков на самом деле голос с неба?
– Вряд ли голос с неба был бы похож на твой. Ты уверен, что с тобой говорил не дьявол?
– А как я мог понять разницу? У голоса не было рогов и копыт…
Лица наши застыли от ледяного ветра. Я отвернулся, и меня снова вырвало. В желудке ничего не осталось, только желчь. Я видел, как темная слизь тянется к земле с моих губ. Вчера я говорил, что мы останемся братьями до конца времен, наивно полагая, что время – наша вотчина. Но сейчас мы уже умирали.
– Может быть, до Скорхилла всего семь миль, – неожиданно сказал Уильям.
– Ты пойдешь со мной?
Он пожал плечами.
– Ты не считаешь это безумием?
– Не дури, Джон. Конечно, это безумие – слушаться воображаемого голоса. Но еще большим безумием будет отпустить тебя одного. Или вернуться к твоим жене и детям. Ты не можешь вернуться домой.
Я посмотрел на Уильяма. Он был прав. Кто сообщит о моей кончине Кэтрин? Уильям тоже болен. И рядом с нами никого нет.
Мир неожиданно опустел…
Зима пришла в третий раз…
Путь к Скорхиллу стал тяжким испытанием. Нас мучила боль, все расплывалось перед глазами. Чувства изменяли нам, а ноги слабели. Мы могли думать только о том, что мы умираем. Эта мысль мучила нас сильнее физической боли. Она, словно острый нож, терзала нашу плоть. Уильям больше не был торговцем шерстью. Никогда больше он не поедет на ярмарку в повозке, набитой шерстью. Никого он не хлопнет по спине и ни с кем не выпьет доброго эля. Никогда ему не перекинуться парой шуточек с людьми, собравшимися на рыночной площади. То, что я был резчиком, теперь не имело никакого значения. Это лишь напоминало о чем-то, что было когда-то…
В Истон-Кросс я посмотрел на вершину холма. Где-то вдали лежал Крэнбрук. Детьми мы с братьями часто гуляли здесь в лесу. Мы вырезали себе палки и атаковали или защищали укрепления старой крепости. В тот день, когда сотник объявил нам с Уильямом, что мы отправимся воевать во Францию, мы отправились сюда, чтобы найти крепкие палки, которые помогут нам в пути. Тогда я думал, что это очень благородно – сражаться за короля Эдуарда и за Англию: ведь я же буду сражаться за эти леса и холмы, за свою родину. Но кто сейчас мой враг? С кем я буду бороться?
Враг живет внутри меня, в моей собственной крови…
Я опустил суму на камень, дрожа и обливаясь потом. Я медленно снял плащ, тунику и пояс. Оставшись в одной рубашке, я достал нож.
– Что ты делаешь? – воскликнул Уильям.
– Кровопускание…
Я закатал левый рукав, поднял руку и почувствовал запах застарелого пота. Запах был отвратителен. Но под мышкой я не увидел того же огромного черного нарыва, как на шее мертвеца в Хонитоне. Мой нарыв был желтоватым, его окружали черные пятна и налитые кровью припухлости – словно на мне вырос чудовищный гриб. Я ненавидел его, но не решался срезать. Это лишь симптом… Я закатал правый рукав и, держа нож в левой руке, нацелился на внутреннюю сторону предплечья. Место найти было несложно: когда-то мне уже пускали кровь. Боль была острой и леденящей, но она казалась здоровой. Из меня вытекала не кровь, но болезнь. Я поразил врага в самое сердце. Мне сразу стало легче. Спустив кровь, я поднял руку и закрутил рукав, чтобы остановить кровотечение. В изнеможении я откинулся на камень.