Страница 117 из 127
Трудно было не выдать своего удивления-осуждения, наивного, наверное: что это значит — цену себе не знала? Разве можно так с девушкой: «игра», «надоело», она же привязалась к нему. А глуповато было только мерить всех по себе. Сдерживая, замедляя обычно набегающие друг на друга слова, контролировать которые разумом она еще не умела, Клава постаралась не выдать себя — изо всех сил демонстрировала, что спрашивает остраненно, из любознательности по части психологии, для жизненного опыта:
— И сколько же составляет твое «скоро»?
Легкий налет язвительности он простил Клаве — никогда вслух ее не рецензировал, не тыкал носом в ее же бабскость. Без его объяснений до Клавы дошло, почему он мимо ушей пропускает все колкости-намеки — то есть не борется с банальностью, а обходит ее стороной. Кто с ним на этом извилистом, непростом пути — пошли вместе, а кто отстает или вовсе разминулся — ну и гуляй, милая! Но если Клава выдавала что-то новое, неожиданное, всегда потом повторял, с восторгом любовался ее фразочками. Часто выделял то, на что она и внимания не обратила. Не раз цитировал Клавино «пока все не выскажу, не разденусь», — брякнутое, когда он за руку влек ее, только что вошедшую в его дверь, к кровати. Повторял, смакуя, «а разве у мысли бывает конец?» — сказанное в ответ на его: «Надо еще до конца додумать»…
— Месяца через полтора та девица на юг уехала, и я понял, что хватит. Она названивала потом: «Жаль, что так вышло, ведь мы здорово подходим друг другу в постели».
— А как ты с женщинами расстаешься… расставался, — поправилась Клава, потому что настоящее время болезненного глагола могло накаркать беду, во всяком случае сама она произносить его не будет, как вслух не говорит слов «болезнь, смерть» по отношению к Дуне-Косте, к маме, к сестре, теперь и к Нерлину.
Сейчас ее уже несло, ведь чем реже они разговаривали, тем сильнее распирали ее копящиеся, набегающие друг на друга вопросы, вовремя не поданные реплики, парирующие (ей казалось — мягко, остроумно парирующие) его хвастовство, которое она не терпела в Косте, почти вытравила в нем бахвальство — не бранью, а усмешкой или просто молчанием, высокомерным, конечно. Нерлину же его прощала, и без всякой натуги прощала, милым даже казалось, как он тщеславится своими мужскими успехами. «В Лондон делегацией приехали, и у меня в номере англичанка молоденькая так громко две ночи подряд свой экстаз демонстрировала, что Макар пригрозил: „Больше с Нерлиным никуда не поеду, а то у меня комплекс неполноценности разовьется“. Какой комплекс! Трус он, и все тут…»
Но профессиональными лаврами никогда не кичился, о всех победах говорил в самом нейтральном, объективном — недруг не подкопается — тоне, не только не преувеличивая, преуменьшая их. Макар в каком-то интервью узурпировал их общий успех, имя Нерлина даже не упомянул. И какая реакция на Клавино возмущение? — «Пусть, может быть, ему нужнее…» А на ее же восхищение? — «Не надо меня так хвалить, боюсь — привыкну».
Когда что-то острое и умное приходило ей в голову, губы сами раздвигались улыбкой, которую стирала невозможность сразу с ним поделиться, а после — бонмо звучали уже неестественно, надуманно (не зря это слово имеет пейоративный оттенок, хотя надумано было все ею же самой), да и забывалось многое. Пробовала записывать, листок остроумия своего притащила на свидание, но так и не достала его из сумки — не подсматривать же в бумажку украдкой, предупредить надо, что читает… Нет, нелепо.
А поговорить хотелось часто… Часто? Нет, всегда хотелось с ним говорить. Чтобы посоветоваться (вскоре, правда, научилась сама соображать, что бы он сказал), чтобы исправить ляпнутое ему же из гордыни, чтобы сумбурный поток своих эмоций во внятные слова заковать… чтобы освоить хоть толику его мудрой терпимости, спокойствия…
Нерлин не перечеркивал человека с крупными недостатками (это мысленное, но убийство, ведь недостатком можно назвать что угодно — лживость, невоспитанность… а можно по-фашистски — национальность не ту, сексуальную ориентацию, калек они тоже преследовали). Клава быстро переняла это умение. А морально-нравственные изъяны, нехватку ума они оба распознавали под любой личиной — тоже своего рода равенство. Он говорил: «Мне интересно даже следить, как меняется, смягчается отношение ко мне человека, который, знаю, не любит меня. Если, конечно, жизнь почему-либо держит нас рядом».
Он умел отыскивать в людях незаурядность (от рождения она дается всякому, и отнюдь не все поддаются соблазну уничтожить ее в себе, когда соображают, что середнячкам жить проще) и поворачивать их к себе найденной светлой стороной — умение для этого требуется и усилия.
Но главное — нужно было понять и научиться ориентироваться в правилах, по которым он живет-играет, чтобы по незнанию не нарушить их непоправимо (незнание законов не освобождает от ответственности, в этом смысле мы все под судом). И причины разлук — очень важная часть отношений, а м/ж — особенно.
Отвечая на вопрос о расставаниях, Нерлин ухмыльнулся — так доволен был отточенной процедурой, им же самим изобретенной, по-видимому — Клаве откуда знать: собственного опыта никакого, а в искусстве все гиперболизировано, типизировано или просто полное, беззастенчивое вранье. Народно-бабскому фольклору она тоже не доверяла.
— Надо ее как следует оттрахать… Ничего, что я это слово сказанул? — спохватился он, взяв Клаву за руку и, дождавшись пожатия-прощения, продолжил: — И не один раз… Тогда она, наполненная, останется хлопать глазами…
Вот уж кто хлопал сейчас глазами, так это Клава. Ей, взрослой женщине, матери взрослой дочери, было непонятно, зачем такому свободному, независимому человеку с кем-то не любя в постель ложиться…
(Любовь… Наверное, нет другого слова, которое бы каждый, буквально каждый человек, понимал по-своему… По отношению к нему не объединяются люди ни по национальному, ни по половому, ни по возрастному признакам… Ни по какому… У всех по-разному, поэтому она и ценится, как самое редкое, неповторяемое произведение жизненного искусства. Поэтому столько ее подделок встречается — гораздо больше, чем подлинников.)
И почему она как-то выгодно для него одуреет, а не опасно обозлится? Я бы от такого расставания в ужасе была, в смертельной опасности. Недоумение Клавино грозило перейти в неодобрение (это еще мягко сказано), но уже заработал механизм оправдания, который подсознание включает почти у всех влюбленных, делая их слепыми.
Наверно, с такими женщинами только так и нужно, зачем с собой их сравнивать, таких, как я… (Гордыня это, постыдная гордыня, думать даже так нельзя… И все-таки вслух она говорила Косте: «Таких, как я, больше нет». Выкладывала эту истину как аргумент, обосновывающий обязательную верность с его стороны. И он соглашался.) Чтобы в паузу не проникло отчуждение (всякое непонимание Нерлин вчуже отмечал, Клава это чувствовала и боялась, как бы критическая масса таких нестыковок не накопилась — треснет тогда их хрупкая связь, никакое обещание «долгосрочного проекта» не удержит ее, тем более ведь сказал же он как-то, что единственное обязательство, которое человек непременно выполнит — это «я умру»), она перескочила с камня преткновения на другую тему, о причинах этих самых расставаний спросила — их-то бессмысленно понимать-оценивать, их знать надо и принимать.
— Новизна проходит очень быстро, и из большинства… — («Большинство? — мелькнуло у Клавы. — Сколько же это? Из двух-трех случаев он бы выводы не стал делать, по научной добросовестности собрал бы больше материала».) — начинает вылезать всякая гадость — капризность, бестактность, желание афишировать отношения, претензии нелепые дамы начинают предъявлять, назойливость появляется…
Нерлин помрачнел, видимо, попадал не раз в неприятно-неконтролируемые ситуации, прежде чем освоил подходящие приемы.
И все-таки количество женщин, которыми он даже и не похвалялся (знаменитость одна пышно отмечала свою трехсотую, что ли, даму, пригласив десяток избранных, чтобы одарить их изумрудными бирюльками), неприятно поразило Клаву, и чтобы намекнуть ему, что с ее появлением хорошо бы (ей — да, а ему?) оставить все в прошлом, она схитрила: