Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 5

А я - просто писатель, без всякой должности. Но есть одна должность рожденная моей фантазией - и я очень желал бы ее для этой юной и независимой, любимой республики. Я очень хотел бы, чтобы меня назначили на должность "Приговоренный к любви", и чтобы до того это было бы серьезное и важное назначение, что у меня не нашлось бы никакой возможности улизнуть от него, убежать, улететь, унести ноги.

Но кто меня назначит на такую должность?!

* * *

А в однокомнатном номере "Пера-Палас" (с двухспальной кроватью), меня ждали красные гвоздики, и странное чувство охватывало меня: будто этот букет нежных, хрупких, красных гвоздик со дня моего появления в этом идиотском мире, привык ко мне, как маленький, преданный щенок, как любящее меня существо, ждал моего возвращения, торопил мое возвращение и, пребывая в тишине и непостоянстве отельного номера, думал, что как только я вернусь, все сразу станет хорошо и не понимает, что никакой разницы: все равно букет завянет, пожухнет, засохнет и отельная уборщица выбросит его, в конце концов в мусорный ящик...

...Тамара, спой о тех красных гвоздиках...

Правда, между теми нежными, чудесными красными гвоздиками и твоим уродливым (однако, прекрасным, клянусь Аллахом, прекрасным!) голосом такая огромная дистанция и несоответствие, что напоминает мне несоответствие между моим детством, далекой невозвратимой (кричи - не докричишься, зови не дозовешься) порой, когда все меня любили, все носились со мной, и этими минутами, когда сижу я с алкоголиком (смотри, как у него руки трясутся, когда поднимает рюмку с ракы) Юсифом Боршем в "Цветочном пассаже", гладя на жирных, лениво прогуливающихся, сытых котов и слушаю твой, Тамара жуткий (и прекрасный, ей-богу, прекрасный!) голос.

Да, что верно, то верно, но ты, Тамара не бери в голову, спой о тех красных гвоздиках, может, споешь и твой голос станет нормальным, вполне соответствующим твоему полу, женским голосом... однако нет...наверное, ты тамара уже не хочешь этого (да и я, кажется, не хочу...)

И, несомненно, не хотят этого обосновавшиеся в "Цветочном пассаже" все эти писатели, художники, кто там еще, артисты, киношники и туристы, занявшие пустующие места (после Айя Софии, эта кошачья галерея!).

Тамара же ясное дело, и представления не имела о моих философских рассуждениях, и без устали, как и полагается большому профессионалу, драла горло, вытряхивая из старого, на ладан дышащего аккордеона оставшуюся душу его, самозабвенно занимаясь уничтожением Юсиф-бека.

- Юсиф, возьми меня!

Буду верна тебе!

Все равно-о-о-о

Никому я не нужна.

Те красные гвоздики в опустевшем номере, в вазе на телевизоре, в темноте и одиночестве и представления не имели об Агате Кристи, убежавшей 75 лет назад из Лондона и писавшей (есть ли в мире что-либо глупее и бессмысленнее этого занятия? Обманываешь сам себя и, будто этого недостаточно, обманываешь людей... вот тебе и вывод, к которому я пришел после стольких лет - примерно, сколько тебе сейчас - тяжкого писательского труда! Истина, которую я окончательно осмыслил в самое последнее время!) в 411 номере этого отеля роман "Убийство в восточном экспрессе", естественно, и о вас, о тебе, Юсиф-бек, о тебе, красавица Тамара, о вас, сытые, ленивые коты - красные гвоздики представления не имели...

... и потом...

... Эти мысли (осмысления!) сами показались мне до того мелкими и бессмысленными, что я спросил себя: эфендим, свет очей моих, ты над кем издеваешься: над собой, или над цветами этого прекрасного мира?

* * *

Странно, я никак не могу представить тебя плачущей...

* * *

В самом деле, если после нас во вселенной пройдут миллиарды и миллиарды лет, то есть ли что-либо более бессмысленное, чем писание романов?

Романы надо не писать, а проживать - я себе говорю эти слова, или ты их мне говоришь?

И правда, Стамбул - город романов (и Баку тоже! )...

* * *





Порой перед моими глазами встает странное видение:

Во времена СССР, бесславно почившего в бозе, 7-го ноября, или же 1-го мая на бывшей площади Ленина, под огромным памятником вождю пролетариата проходили демонстранции мимо каменной массивной трибуны, с которй принимали парад руководители Азербайджанской коммунистической партии и правительства; и чудится мне в моем фантастическом видении: точно так, как они в свое время принимали парад тружеников, принимают многолюдный парад влюбленных известные персонажи, легендарные герои бессмертных произведений, принесшие себя, свою жизнь в жертву во имя любви - Лейли и Меджнун, Ромео и Джульетта, Фархад и Ширин, Асли и Керем, Анна Каренина, Эмма Бовари, даже Кармен и Хосе, а вместо громадного памятника Ленину стоит памятник Амуру, натянувшему тетиву лука, ищущему свою жертву.

Массы простых влюбленных и любовников и те, кто стремились стать влюбленными и любовниками, проходя мимо трибуны, радостно и бурно приветствовали видных, заслуженных деятелей любви, махавших им сверху.

Мой знакомый драматург, бывший коммунист со стажем (теперь он слыл известным демократом) и лауреат Ленинской премии тоже был среди толпы. Большая группа ярко, аляповато одетых проституток с букетами цветов в руках хотела пройти мимо трибуны, но недремлющая охрана, стражи любви не пропустили их на площадь, потому что демократия - это, конечно, не значит анархия...

В этой общей атмосфере радости и ликования один только человек вышагивал, грустно насупившись, и этот человек был я, и в руках я держал плакат протеста, и хорошо, что эта демонстрация была так охвачена всеобщей радостью, так бурно аплодировала, что никому и в голову не приходило читать надписи на плакатах, не то несдобровать бы мне, как говорится, без суда и следствия, но я не боялся этого и мужественно вышагивая, несмотря на крайнюю удрученность, высоко поднимал над головой, будто флаг бывшего СССР, свой плакат, на котором было начертано:

"ДОЛОЙ ЛЮБОВЬ!

ЛЮБОВЬ НЕНАВИСТНА МНЕ! ЛЮБОВЬ - ЗАБОТЫ, НЕУДОБСТВА,

ОТВЕТСТВЕННОСТЬ! Я ЖЕ ХОЧУ ЖИТЬ БЕЗЗАБОТНО!"

И тем самым, я напоминал белого жука среди волнующейся, как море армии муравьев, но... да здравствует демократия!

Среди стражей любви еще раз прошла судорога волнения, когда мой знакомый драматург, бывший коммунист и лауреат Ленинской премии, проходя с толпой мимо трибуны, возжелал вскарабкаться на нее, чтобы вместе с руководителями, заслуженными деятелями люби приветствовать простых демонстрантов, но сколько он ни кричал, ни драл горло, ни вопил, что у него есть на это право, сколько ни требовал, стражи любви этого ему не позволили, так как в Азербайджане драматург не был популярен, и ни одна его пьеса не ставилась здесь ни в одном театре.

Недалеко от меня среди толпы медленно ехал грузовик с походной кухней в кузове, и там же, в кузове стоял огромный, похожий на бочку немецкого пива, толстенный повар в белом халате и поварском высоком колпаке; он жарил на электрической плите на сковородке омлет из спермы на шипящем оливковом масле; и повар, одной рукой подбрасывая тот внушительных размеров омлет на сковородке с деревянной ручкой, другой приветственно махал лидерам, заслуженным деятелям любви...

что это было за видение?

не знаю...

а ты?

Еще учась в Университете, в пору, когда я был увлечен Шекспиром и читал и перечитывал его произведения, мне на ум пришла мысль (и через 30 лет я вновь - зачем? - ее вспомнил): любовь-убийца, если б Яго не любил так пламенно-безрассудно, Отелло не убил бы Дездемону...

зачем я это сейчас пишу и, вообще, что со мной?

и с другой стороны это глупое видение... толстый повар...

* * *

Как-то ты призналась мне, что очень любишь балконы. И вот - подумать только - вместо того, чтобы быть с тобой, любить тебя, держать тебя в объятиях на самых красивых балконах мира, я сижу в бакинской жаре и пишу для тебя эти строки.

* * *

Знаю, ты будешь читать это, потому и не пишу всего, что просится на бумагу, сжигая мое нутро (парадокс - писатель, всю свою творческую жизнь выступавший против советской цензуры, претерпевший от нее, боровшийся против нее, теперь создает цензуру в самом себе, в своей душе!), но одну вещь я должен написать, не могу не написать: я знал, что она - твоя мать смертельно больна, в те дни, просыпаясь по утрам, я часто вспоминал ее и каждый раз при этом мне становилось скверно на душе. Мне говорили, что она - твоя мать - не хотела, что бы ее проведывали, не хотела, чтобы навещавшие видели во что превратила ее болезнь, и в те дни я часто, поднимаясь по утрам с постели, именно такой ее и представлял - изменившейся до неузнаваемости, до жути. Я не видел ее такой ни разу, но эта болезненная ее внешность была у меня перед глазами. И в тот день, когда я узнал о ее смерти, именно в тот день - как сейчас помню я с моим другом, переводчиком из Загреба, приехавшим по приглашению Союза писателей, и еще с несколькими приятелями поехали в Бузовны, на скалы - будто ничего в мире не произошло как договаривались накануне, и там, на капоте машины - мы называли это "капотная сервировка" - разложив закуску, водку, вино, в том числе и черную икру, до которой со дня приезда в Баку так оказался охоч наш загребский друг, пили и ели, и с каждым новым тостом поднимали нашу дружбу на все более недосягаемую высоту.