Страница 4 из 10
После похорон папа лёг в постель и закрыл глаза.
Он умирал несколько дней – просто лежал, не поднимаясь, не шевелясь.
Я трясла его, обливала водой, стаскивала с постели. Я кричала и ругалась грязными словами, слышанными во дворе, которые неуклюже произносила вслух впервые в жизни.
Я обвиняла его в эгоизме:
– Ты бросаешь свою единственную дочь, тебе плевать на меня, ты только эту гадину и любишь!
Я обличала:
– Ты всю жизнь пресмыкался перед ней, – я не могла произнести слово «мама», – а она ненавидела и презирала тебя!
Потом я меняла тактику. Прижавшись к нему, я ласкала его, целовала лицо и шептала:
– Я похожа на неё, ты меня любишь, а я люблю тебя, и буду любить, как никто не умеет, как ей и не снилось… я буду твоей женой, я уже взрослая и знаю, что мне нужно делать…
Мамина сестра, моя тётушка, тоже пыталась сделать всё возможное, чтобы вытащить его из состояния прострации. Но папа отключился от внешнего мира. Мы и не знали, слышал ли он нас…
Казалось, мне оставалось только или сойти с ума, или последовать папиному примеру.
Но в тот момент, когда кладбищенские работники прихлопывали лопатами землю на его могиле, рядом со свежей маминой, я вытерла горючие слёзы и решила, что единственный по-настоящему дорогой мне человек на этой земле бесстыдно предал меня. Я сказала ему:
– Ах, так! Ну и ладно, я вырываю тебя из своего сердца!
Но это была несусветная чушь. Папу я забыть не могла. Я и умершим-то его не считала: ну, ушёл куда-то… за своей любимой… Что поделаешь – его воля!
Я не умела долго обижаться. Тем более, на любимого папу.
Тётка увезла меня с собой в Питер, где я окончила школу, но поступать я приехала домой, в Москву.
Двадцать шесть лет тому назад
Мне понравился Антон. И мне очень захотелось понравиться ему.
Я вела себя с ним, как когда-то с мамой – заискивающе смотрела в рот и реагировала преувеличенно восторженно на всё, что он говорил.
Дора, улучив минутку, прошипела:
– Что ты перед ним пластаешься!
Я возмутилась:
– Но он мне действительно интересен!
– Женщина должна быть загадочной, – сказала она.
С этого дня началось моё воспитание Дорой. Теперь я слушала, раскрыв рот, уже её. Я оказалась способной ученицей, сама Дора это отмечала – дважды мне ничего не требовалось повторять. А в жизнь теорию я претворяла сходу. Вероятно, практика последних лет общения с мамой – а это было постоянное лавирование в напряжённой ситуации с целью удержать её в состоянии пусть хрупкого, но мира – эта практика, принятая подсознательно, благодаря инстинкту самосохранения, выработала во мне навыки мгновенного анализа обстановки, её оценки и выбора нужной тактики поведения.
Правда, меня несколько озадачивала необходимость «семь раз отмерить» – то есть, подумать, прежде чем сказать что-то или сделать – когда дело касалось отношений с человеком, который тебе небезразличен. Ну для чего, спрашивается, напускать на себя равнодушный вид при встрече с Антоном, если я рада этой встрече!
– Доступные женщины быстро становятся скучны мужчине, – увещевала подруга.
Что подразумевается под «доступной женщиной», я представляла себе весьма смутно, но наскучить Антону я уж никак не хотела.
Мы продолжали встречаться с Антоном и после отъезда наших тётушек. Иногда мы приходили в его театр. Антон позволял нам невообразимое: сидеть в глубине зала на святая святых творческого процесса – на репетициях. Иногда он приглашал нас к себе. Чаще мы бывали у него вдвоём, но порой и в компаниях – похожих на ту, в которой мы оказались впервые в его доме. Это были интересные, серьёзные люди, которые умели, тем не менее, из всего сотворить шутку, устроить неожиданный розыгрыш. Но и когда они вели свои оживлённые разговоры на темы, в которые мы не были посвящены, нам не становилось скучно. Да и Антон не позволял себе надолго пренебрегать нами. И, конечно же, нам, молокососам, льстило внимание взрослого человека и отношение на равных его коллег и приятелей.
Дора жила у родственников, но иногда ночевала у меня. Я теперь осталась одна в большой трёхкомнатной – старинной, как я всегда считала – и тоже совершенно московской квартире.
Однажды она спросила:
– У тебя уже был мужчина?
– Что ты имеешь в виду? – Не поняла я.
– Ну… ты уже спала с мужчиной?
– Да сколько угодно! Я с папой спала, когда мама уезжала.
Дорино лицо стало красноречивей любых слов или звуков.
– Ты что, серьёзно? – Сказала она после долгой паузы.
– Да, а что тут такого? – Я всё ещё ничего не понимала.
– Ты спала с ним, как… как женщина с мужчиной?
Я рассказала Доре, как я спала с папой.
Тогда её лицо отразило безысходную кручину, которая овладевает человеком при взгляде на скорбного головушкою.
– Ты что, полная дура или разыгрываешь меня?
– Я отвечаю на твои вопросы.
– Стой, ты что, не знаешь, чем мужчина и женщина занимаются в постели?!.
Моё детство
Когда мне было лет пять–семь, в подвале нашего дома жили дед и баба – дворник с дворничихой.
Они слыли пьяницами, но работу свою выполняли безукоризненно. Подъезд наш всегда сиял чистыми полами, подоконниками и стёклами огромных окон. Двор тщательно выметался и поливался летом, и песок в детских песочницах поутру представал в виде египетских пирамид в миниатюре. А зимой аккуратно расчищенные от снега и наледи дорожки исправно посыпались солью.
Пили дед и баба по вечерам, после работы, закрывшись в своей комнатке, и после этого уже не появлялись на люди. Разве только очень редко кто-то из них выходил в гастроном, что был в квартале от нашего дома. Он или она тенью проскальзывали мимо взрослых, частенько стоявших на крыльце в хорошую погоду, и мимо нас, детворы, играющей то в «штандер», то в «вышибалы», то в «казаков-разбойников». Со взрослыми они поспешно вежливо здоровались, а на нас не смотрели и старались поскорей миновать, хоть и знали, что вслед непременно полетят смешки и улюлюканье.
– Пьяницы! Пьяницы! – Кричали разгорячённые и возбуждённые игрой мальчишки, и некоторые девчонки подхватывали: – Пьяницы! Пьяницы!
Так они и звались – «пьяницы». Я даже не помню – знала ли их имена.
Мама тоже иногда презрительно что-то говорила о ком-то из них, или о двоих сразу:
– Эта пьяница…
Или:
– Эти пьяницы…
И далее, например:
– …никак не удосужатся поменять перегоревшую лампу на первом этаже!
Или:
– Эти пьяницы третий день не могут починить форточку на нашей площадке!
Я ничего не имела против них – ни двоих, ни по раздельности. У меня не получалось улюлюкать им вслед, а даже наоборот – хотелось защитить этих тихих, старающихся быть как можно незаметней, трудолюбивых и ответственных мужчину и женщину. Но я не решалась оборвать всеобщий гвалт и всякий раз, оказываясь свидетелем травли, изнывала внутри себя от жуткого стыда – за жестокосердных подростков перед этой парой, за «пьяниц» перед сверстниками и за собственное бессилие перед одними, перед другими и перед самой собой. Но это пришло ко мне чуть позже.
А когда они только появились в нашем подвале, в нашем дворе, ребята повзрослей как-то позвали нас, малышню, посмотреть, как дед с бабой… – далее следовал по-детски искажённый непечатный глагол в третьем лице множественного числа.
Мы подкрались к расположенному на уровне тротуара незанавешенному окну их убогой каморки. В ней стоял недавно выкинутый соседкой тётей Розой двухтумбовый письменный стол, пара разномастных обшарпанных стульев, этажерка и табурет с обломанным вверху, но живым фикусом – всё это тоже, вероятно, в разное время выносилось кем-то на помойку. В углу, напротив окна, висела белая раковина с чёрными язвами отбитой эмали, над ней из стены торчал начищенный медный кран. Под раковиной стояло ведро с крышкой, тёмно-зелёное в серо-перламутровых брызгах – совсем такое же, как большой кувшин у нас в ванной, из которого меня поливали в детстве, пока не появился душ – мятое и тоже с отбитой местами эмалью. Некоторые говаривали, что им доводилось видеть, как дед и баба писают в это ведро. Надо сказать, что «деду» и «бабе» навряд ли было больше тридцати пяти-сорока…