Страница 26 из 31
Помимо созерцания городских красот, знакомства с самыми укромными среди очаровательных уголков Ооли, сквозь череду случайных встреч и поверхностных впечатлений, служивших Мичи примерами жизни достойной – или, чаще, наоборот – вода, мало-помалу, как то ей и свойственно, производила в самом характере Мичи перемены глубокие и устойчивые. Поначалу – теперь Мичи неловко было об этом и вспоминать – он оказался совершенно обескуражен этим мощным, вовсе непривычным еще ему потоком того, что принято было считать настоящей жизнью. Он буквально тонул и захлебывался в водовороте низменных человеческих проявлений, отчаянно пытаясь за что-нибудь ухватиться. Держаться ему было решительно не за что: прежние его устремления, взгляды, манеры, привычное состояние духа не выдерживали прямого столкновения с грубой действительностью. Слишком открытый, чувствительный, впечатлительный, деликатный – к тому же еще вечно занятый собственными мыслями, а потому и слегка рассеянный, он служил будто живой мишенью бесконечным насмешкам, поддевкам, не раз поддавался на чью-то хитрость, оставаясь жертвой обмана запросто. Большой беды в этом, впрочем, не было: позднее сам же Мичи полагал, что все тогдашние злоключения пошли ему, безусловно, впрок. Прежде, еще до воды, ему бы и в голову не пришло обзавестись тем, что сам он назвал бы теперь своего рода раковиной, прочным панцирем, помогающим выдержать столкновение с миром, защитить драгоценное внутреннее содержимое. Необходимость в этом, однако, существовала – рано или поздно Мичи пришлось бы все же взяться за нелегкую эту, совершенно несвойственную ему задачу: выстроить некий барьер, ограждающий его от воздействия всякого зла, в изобилии в мире представленного. Надежда как-нибудь отсидеться, избежать соприкосновения с этим злом была, очевидно, вполне беспочвенной: сколь бы высоки ни были в человеке устремления и побуждения, всякому день за днем приходилось иметь дело с самой, что ни на есть, обыкновенной жизнью – и у этой жизни были свои правила и законы. Понимать их, принимать как данность – а затем научиться и обходить, не позволяя всяческой скверне проникать внутрь, в самую глубину своего существа – так видел теперь Мичи одну из важнейших целей на пути своего развития, созревания. Совершенно неприспособленный поначалу к той жизни, в гуще которой случилось ему теперь оказаться, Мичи пытался нащупать, отыскать собственный верный способ взаимодействия с этим странным, во всех отношениях, миром – что оставался, однако, родным домом большинству горожан. Открываться миру навстречу было делом явно небезопасным – здесь всякая уязвимость служила призывом к немедленному нападению, а любые убеждения непременно подвергались проверке на прочность. Оставаться в подобных условиях собой – прежним собой, привычным – возможности больше не было; приходилось меняться, многое перестраивать – даже внутри, не говоря о поверхностных проявлениях. Пытаясь выжить в этом незнакомом еще пространстве, приспосабливаясь к нему, Мичи и не заметил, как заигрался. Сам он, конечно, едва ли назвал бы тогдашние свои переживания и поступки игрой: для него все было всерьез – даже и слишком всерьез, пожалуй. В этой серьезности, с которой он привык подходить ко всему в жизни, и заключалась опасность – не очевидная, поначалу. Мичи учился быть похожим на прочих людей – тех, кого изо дня в день катал в своей лодке, пропитания ради. Постепенно он отвык отвечать на вопросы искренне, говорить о том, что считал важным; быстро пришел к выводу, что всякую мысль, для пущей доходчивости, непременно следовало сдобрить изрядным количеством выражений крепких, забористых – вместо того, чтобы объясняться привычным ему внятным, вменяемым языком. Смысл высказывания при этом нередко терялся напрочь – однако собеседники отчего-то находили беседу в таком ключе вполне для себя естественной, так что вскоре Мичи и не пытался уже выразиться иначе. Чуткий к несправедливости, первое время он оставался внимателен и участлив ко всякой чужой беде. Короткое время спустя – убедился, что потоку житейских неурядиц не видно конца и края, и не поддавался уже порыву, побуждавшему его откликаться любой нужде: сколько бы ни помогал он, в меру скромных своих возможностей, жертвам печально сложившихся обстоятельств, как бы часто ни приходил на выручку – ни жертв, ни самих этих обстоятельств меньше не становилось; в бездонный этот колодец можно было влить без остатка все свои силы, не наполнив и на ладонь. Отвечать оскорблением на оскорбление, равно как и давать волю собственным чувствам, Мичи решительно избегал – терпеливо сжимал зубы и греб, греб, работал веслом, торопясь поскорее отделаться от очередного «сокровища»; вступать в перепалку в его намерения не входило вовсе, а всякая стычка так нарушала душевное равновесие, что лучшим выбором казалось любой ценой постараться не доводить дело до явной ссоры, хоть бы и молча снося подначки самого откровенного свойства. Год спустя Мичи едва ли уже было и отличить среди прочих такке. Вид он имел хмурый, говорил коротко и отрывисто, добрую половину звуков, как и принято было, не выговаривал, помогать посторонним людям уже не рвался – да и, вообще, проходил подчеркнуто равнодушно мимо всего, что напрямую его не касалось. Выучил он и немудрящий набор шуточек, вполне заменявших окружающим искреннюю беседу – вворачивал их теперь уже не задумываясь, к месту, или не к месту. Выходя из дома, будто натягивал на себя личину бывалого перевозчика, да так и носил ее целый день, не ощущая больше первоначального неудобства. Личина эта оказалась вещью до того полезной, что первое время Мичи не мог и нарадоваться, что кое-как удалось ему все же ею обзавестись; мир оставил его, наконец, в покое: теперь он вполне сходил здесь за своего – такке, как такке – а что уж там творится у человека внутри, да каков он есть, едва ли кого на воде заботило. Мичи оброс, наконец, панцирем, способным защитить нежную мякоть внутреннего пространства от грубого посягательства – чем и гордился теперь немало. Истинную опасность он осознал позже – и до сих пор едва мог понять, как удалось ему вовремя спохватиться. Первоначальным его намерением было позволить самому внешнему, поверхностному слою своего существа несколько огрубеть, приобрести должную прочность – лишь настолько, как требовали того обстоятельства. Однако, такое окостенение вовсе не желало останавливаться, ограничиваться: день за днем оно проникало, казалось, все глубже внутрь, так что еще немного – и вскоре уже не осталось бы ничего, не охваченного, не пропитанного насквозь подобным, без преувеличения, омертвением. Теперь Мичи понимал, как становятся настоящими такке, шапта, трактирщиками, матросами, шлюхами, судомойками, каспи, уборщиками, смотрителями: дело было совсем нехитрым – вот только цена его никоим образом не устраивала. Свести себя к незамысловатой роли, играть ее изо дня в день, отвечать ожиданиям окружающих, соответствовать, оставаться понятным и предсказуемым, избегая чудачеств, странностей, не высовываясь – таков был готовый рецепт спокойной и сытой жизни. Должным образом обрядиться в личину было поначалу непросто; расстаться же с ней потом, даже и при желании, казалось делом почти уже невозможным. Если вначале Мичи порой забывал надеть ее – да так и отправлялся на промысел, можно сказать, нагишом – то вскоре, все чаще, забывал, а то и ленился скинуть по возвращении: так и ложился спать, перевозчиком. Рабочую одежду свою – заскорузлую, просоленную, пропахшую крепко потом – он тоже, к слову, отвык перестирывать ежедневно; шел на незначительную эту себе уступку, удобства ради: все равно ведь завтра опять, туда же. Вымотавшись порою донельзя, так и засыпал прямо в ней, не потрудившись даже раздеться толком. Перевозчиком же начал вскоре и просыпаться – и вот уже про себя даже, в одиночестве, перемежал мысли привычной бранью, так что терялись и сами мысли, а в голове оставались одни ругательства да проклятия – неважно уже, по какому поводу. Точнее, поводы находились – уж в чем, в чем, а во всяческих неудобствах и несуразностях жизнь такке недостатка не знала. Так и подворачивалось, одно за другим – покуда глухое, тупое, топкое раздражение не начинало казаться состоянием вполне естественным и оправданным – как же иначе-то? – а вспышки совсем уж острого негодования не остались, в конце концов, единственным по-настоящему сильным чувством. Преодолению этой трясины Мичи и посвятил, по сути, последнюю пару лет. Ужас положения заключался в том, что насовсем избавиться от личины, вполне ему отвратительной, он позволить себе не мог: как-никак, она служила ему на воде исправно – вот только имела склонность проникать все глубже, мало-помалу поглощая лучшие его чувства, прилипая намертво, поглощая, замещая его собой. Необходимость ежедневно поддерживать хрупкое равновесие между вполне беззащитной искренностью – и этой крепкой, проверенной, не одну передрягу прошедшей, немалым трудом наработанной внешней грубостью стала для Мичи делом, возможно, во всей его жизни наисложнейшим. Переключаться, глядя по обстоятельствам, между этими состояниями – а точнее, отыскивать некую, единственно подходящую прямо сейчас, соответствующую положению дел точку меж полюсами, и пребывать в ней, сохраняя готовность немедленно сместиться в ту сторону, что потребуется – этому искусству Мичи учился хотя и вынужденно, но все же не без некоторого для себя интереса. Первым делом на ум ему приходило очевидное сходство между таким занятием и наукой обращения с парусами. Лавировать в жизненных обстоятельствах было столь же непросто, как танцевать с ветром, всякую его перемену умея поставить себе на службу – учиться этому можно было всю жизнь, добиваясь того уверенного, быстрого, плавного хода судна, что служит наградой внимательному и толковому мореходу. Мичи, однако, больше нравилось сравнивать новую свою задачу с приготовлением ароматного паштета врути. Главной заботой повара было добиться ровной и крепкой хрустящей корочки – непременно, при этом, сохранив начинку мягкой, сочной, едва тронутой действием жара, свежей. Мичи случалось отведать хорошего врути – удовольствие явно оправдывало и потраченное время, и все поварские хлопоты. Нежнейший паштет – стоило чуть передержать его на огне – спекался, затвердевал, схватывался, превращаясь в то, что столичные ценители гастрономических радостей презрительно именовали «подметкой», не преминув и касательно повара пройтись в духе: какой, однако, славный пропадает сапожник! Румяной корке полагалось быть непременно тонкой – ровно такой, чтобы придать паштету видимость единой, законченной, плотной формы; смысл же всего блюда заключался в начинке: мягкой, разве что только не вовсе жидкой – так что ни в коем случае нельзя было допустить излишнего пропекания. Внутреннему и внешнему полагалось всячески дополнять друг друга. Мичи увлеченно осваивал эту новую соразмерность, изо всех сил пытался поймать, почувствовать отношение, что в точности соответствовало бы содержанию данного, отдельно взятого мига – и сам же первым готов был признать, что бесконечно далек от мало-мальски заметных успехов, не говоря уж о совершенстве. Тем не менее, игра эта увлекала его все больше – так что благодарность воде, столкнувшей его с насущной необходимостью осваивать умение жить среди прочих людей, походить на них, не теряя при этом и подлинного себя, росла в нем день ото дня. Вода учила его, взращивала; уроки ее были нередко грубыми, суровыми даже – но неизменно помогали Мичи расти, преодолевая, превосходя себя прежнего. Уже и сама по себе эта способность к росту, происходящему через именно расширение знакомых границ, через ежедневное их перешагивание, была для Мичи открытием; открывались ему вещи поистине удивительные, прежде в себе неведомые. Так, понемногу, узнавал он меру собственных сил – и замечал, оглядываясь, что давно уже перерос прежние представления о себе и своих возможностях. С удивлением обнаружил Мичи, что располагает немалым запасом прочности – не то, чтобы неисчерпаемым вовсе, однако же вполне позволяющим всякий раз восстанавливать равновесие, то и дело нарушенное волею обстоятельств. Внутренняя его остойчивость росла себе понемногу – да так, что события, способные прежде вывести его из себя надолго, теперь едва отражались на душевном его состоянии. Понимание это пришло не сразу, но какое-то время назад Мичи со всей ясностью осознал, как мало в действительности имеет значения любое отдельное событие в бесконечной их череде. Ни одна поездка, даже и самая удачная, не могла, по большому счету, сделать его человеком богатым. Всякий бы радовался, заработав за вонту кошти – что, хоть и редко, все же порой случалось; но будь то не кошти даже, а добрая четверть меры серебра – да хоть бы и целый сияющий, новенький золотой – что, по большому счету, менялось от этого в самом течении жизни? Так или иначе, неожиданному прибытку тут же нашлось бы и применение: разумно было бы подлатать любую из требовавших внимания прорех, которыми так и пестрела повседневность; еще разумнее – приберечь монетку, припрятать на всякий случай. Или, напротив, позволить себе ненадолго передохнуть от изнурительной борьбы с обстоятельствами – сделать себе случайный какой подарок, именно своей неожиданностью более всего и приятный, а то и провести целый вечер со вкусом и удовольствием, наслаждаясь не столько даже обществом прекрасной спутницы, изысканностью напитков и яств, сколько самой возможностью приподнять будто голову над водой, перевести дух, дать волю сведенному напряжением телу, застывшим чувствам. Все это было прекрасно – но не далее, как на следующий же день обыденная жизнь неизменно вступала в свои права, а потому, подавив вздох и бережно смакуя волшебное послевкусие, оставалось лишь поудобней усесться в лодке, да и налечь на весла. Понимая это, Мичи не слишком гнался за длинной ходкой, не пытался выторговать непременно лишнего медяка – соглашался на цену, что предлагали, находя ее обыкновенно вполне разумной; радовался, получая порою больше, нежели сам рассчитывал – но большого значения подобной удаче не придавал. Так же точно приучал он себя относиться и к неприятностям. При внимательном рассмотрении, ни одна из них не могла всерьез оказать на него существенного влияния – любая неурядица рано или поздно заканчивалась, всякое затруднение разрешалось. Не было еще случая, чтобы, так или иначе, не удавалось ему отделаться от даже и самого отвратительного пассажира; из любого, пусть бы и весьма заковыристого тупика, непременно находился какой-никакой, но выход; мерзостная погода, как бы долго ни продержалась, сменялась все же деньками солнечными, сухими, теплыми. Что касалось и самой большой опасности – а именно, повредить лодку – то и такое происходило уже не раз: напороться в потемках на острый камень было проще простого. Тем не менее, лодка его была по-прежнему на весьма хорошем еще ходу, и даже вид до сих пор имела не самый жизнью потрепанный. Переживать, следовательно, по поводу всяческих пустяков было не обязательно – и Мичи старался непременно рассматривать любой досадный случай как дело временное, не позволяя себя захлестнуть ни страху, ни обиде, ни раздражению.