Страница 19 из 31
Мичи еще продолжал ощущать – едва не ладонями – шероховатое плетение ткани, из которой был соткан Аши; за этим, однако, чувством, почти вещественным, явно скрывалось что-то еще, словно ткань эта была лишь завесой, да и вся ладная, добротная личность Аши, так его восхитившая, была только ширмой. Это уж слишком – думалось Мичи. Впечатлений, пожалуй, было уже и более, чем достаточно. Ему казалось, что новой волны переживаний он просто уже не выдержит – но тайна манила его, приветствовала призывно, ждала за последней завесой, скрывалась за очередным поворотом. Из уважения к ней Мичи готов был сейчас же остановиться – он ясно чувствовал, что сделать это очень легко, нужно только поставить на стол опустевшую чашку, раскурить, наконец, трубку, перекинуться с Аши парой слов – или взглядов, хотя бы, потому что слов подобрать, понятно, будет непросто – да и закончить уже, на сегодня, не пытаясь охватить необъятное, вместить в себя все и сразу; оставить последнее откровение на потом, до лучших времен, чтобы было, чего еще ждать, предвкушать, чтобы встретиться с ним позже, в полноте сил и ясном сознании – но зов тайны был слишком настойчив, и Мичи, не вполне уверенный, что какое-то «потом» обязательно будет, перестал ему сопротивляться.
Странным образом Мичи точно знал, что ему следует делать. Он закрыл глаза и сосредоточился на грубоватой фактуре мешковины, которой словно бы все еще касался ладонями. Мгновение спустя он, и верно, обнаружил себя перед высоким занавесом. Мичи затруднился бы ответить, где именно оказался сейчас, что это было за место; собственно, важным казался здесь только сам этот занавес. «Будь, что будет» – подумал Мичи, и отдернул плотную, грубую ткань.
За распахнутой этой завесой не было ничего – ничего вообще. На мгновение Мичи задержался, словно на пороге двери, широко распахнутой в бесконечность – и тут же шагнул вперед. Пустота приняла его мягко, бережно – потеряв всякую точку опоры, он падал, медленно кружась, как опавший осенний лист в безветренный день, и таял, как тонкая прозрачная льдинка под ярким весенним солнцем. Он погружался в вечность все глубже, растворялся в ней, как колечко дыма растворяется в воздухе, пока не исчезла, наконец, последняя грань, придававшая ему – всей его личности – видимость отдельности. Мичи был каплей, вернувшейся в океан, слившейся, воссоединившейся с ним – и в этом переживании не было ни страха, ни сожаления, только безмолвный восторг и торжественность. Какой-то частью себя Мичи осознавал, что его существование подошло к концу – но, в то же самое время, только и начинается по-настоящему. Пустота, окружавшая и пронизывающая его, была исполнена знания; она содержала все ответы, к которым Мичи так стремился, которых так жадно искал, так жаждал – но вопросов больше не оставалось, как не осталось уже и того, кто мог или хотел бы задать их.
Бесконечность была совершенно пустой, неподвижной – но готовой немедленно принять любую из великого разнообразия форм – явить себя в осязаемом, проявленном мире, пройти сполна весь жизненный путь, вобрать в себя всякое впечатление, впитать всю полноту бытия: рождения, становления, расцвета и увядания, и вернуться к изначальной своей, преисполненной изобилия завершенности, что заключала в себе опыт бесчисленных воплощений – ни к какому в отдельности не тяготея, ни в одном из них не нуждаясь. Бытие и небытие, возможное и проявленное, многообразие и пустотность, движение и покой были здесь связаны неразрывно – перетекая меж собой, они существовали одновременно, не исключая, но дополняя, углубляя, подчеркивая друг друга всячески.
Мичи знал, что соприкасается с последней, окончательной тайной. Он испытывал невероятное наслаждение, понимая, что и сам является ее частью: неотъемлемой, неотчуждаемой частью вечности. Всякая отделенность была совершенно, решительно невозможной – и не существовало силы, способной это изменить. Мичи успел еще удивиться, как мог не ощущать этой связи, этой вечной причастности в каждое из мгновений своей предыдущей жизни – но тут же и понял, что ответ на этот вопрос – очевидный, исключавший любое непонимание – известен ему, да и всегда был известен. Все было просто: Мичи нравилось быть вечностью, а вечности нравилось быть Мичи. Его неодолимо тянуло раствориться в ней, перестать существовать как нечто отдельное – и столь же страстно желала она оставаться им: видеть его глазами, переживать его чувства и думать его мысли.
Вечность играла сама с собой в прятки, в любимую свою игру – не вынужденная делать что бы то ни было, чуждая самого понятия необходимости, полностью свободная, она выражала себя в этой игре, отдаваясь ей азартно, самозабвенно: всякий раз, в каждом своем воплощении забывая себя совершенно, она глядела на себя со стороны – и не узнавала себя, испытывая тем больший восторг, чем полнее ей удавалось себя потерять.
Неожиданно Мичи стало совершенно ясно, что худшие моменты его жизни были наиболее острыми и волнующими мгновениями этой игры. В нем ожило воспоминание недавнего промозглого вечера: вот он, на веслах, промокший насквозь под беспросветным мелким дождем; за целый день на воде едва удалось набрать пригоршню медяков, да еще и пришлось, к тому же, под конец отмывать лодку от последствий неприятности, предсказуемо приключившейся с последним его пассажиром, явно употребившим лишнюю пару кружек оки. Мичи возвращался в тот день домой с противоположного края города – совершенно опустошенный, обессиленный, проклиная все на свете, полный печальных мыслей о странно сложившейся своей жизни и смутной тревоги о том, что это унылое существование и есть теперь его судьба. Ему хотелось съежиться, свернуться клубком на дне лодке и взвыть: он чувствовал себя окончательно потерянным, заблудившимся, оторванным от всего, что казалось ему важным и значимым – и вдруг, вот только теперь, он со всей ясностью понял, насколько драгоценным было то мгновение с точки зрения вечности. Теряться и находиться, снова и снова – таково и было ее намерение, таковы были правила игры, сам ее смысл – и чем безнадежнее удавалось ей забыть себя, тем полнее становилась радость неизбежного, в конце концов, возвращения. Чувствуя себя сейчас одним целым с изначальной природой бытия, Мичи остро ощущал то наслаждение, которое ей приносила возможность быть им – именно им. Ей нравилось быть и моросящим осенним дождем, и камнем, и тянущимся к свету ростком, и бушующим океаном, и огнем в камине – она ликовала, разыгрывая, разворачивая великолепные сцены во времени и пространстве – и он, Мичи, знал, что был несомненной ее удачей. В нем она могла потеряться так глубоко, как в тот вечер – и найтись так очевидно, как сегодняшним утром, когда он сидел с чашкой ойи и трубкой в оконном проеме – без единой мысли, в полной тишине – любовался морской гладью в лучезарном, нежнейшем солнечном свете, подставляя кожу осеннему теплому ветру. Вечность, в которую он сейчас погружался, медленно скользя, опускаясь все глубже, была ему рада – но вовсе не готова отказаться от удовольствия побыть им еще немного.
У бесконечности было дно. Мичи достиг его, распластался, растекся – желая впитаться, просочиться по капле, исчезнуть, слиться. Дно, однако, оказалось прохладным, шероховатым и твердым. Не сразу, с трудом, Мичи открыл глаза и понял, что лежит на каменном полу ойаны. Под голову была заботливо подложена свернутая накидка. Рядом сидел Аши, поглядывал на него с лукавой улыбкой. К Мичи понемногу возвращалось привычное ощущение телесности. Он попытался улыбнуться Аши в ответ – давалось это ему с трудом, и получалось не слишком удачно.
– Далеко, похоже, ходил, а?
– Далеко, Аши.
Собственный голос еще казался чужим, приходящим откуда-то извне – но все-таки был послушным.