Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 24



В такие дни я серьезно заболевала. Меня поражала вынужденная слепота ребёнка, который видит всё, кроме своей мамы – и за отсутствием главного объекта своего мира считает всё остальное ненастоящим, зыбким, обманчивым.

Болезнь начиналась с магии. В Маминой Тишине возникала музыка: жуткое, звенящее, повторяющееся "динь-линь, линь-динь-линь". Еле слышное поначалу, оно неумолимо нарастало. Этот звук и породившая его тишина топили меня в себе. Они заливались в уши, рот, нос, я в отчаянии захлебывалась ими, через силу глотала их, напивалась, переполнялась, и почти развоплощалась в них. Я переставала существовать, меня будто стирали ластиком, успешно и насовсем – оставалось только сдуть грязные крохи.

Пользуясь отсутствием матери, её Тишиной, сильно менялись вещи. Они начинали жить своей, неподвластной пониманию, жизнью.

Взять, к примеру, кровать в моей комнате. В Маминой Тишине она становилась другой. Не мягкой и очень удобной, а пугающе широкой, холодной, бездонной волчьей ямой, которую кто-то вероломно прикрыл ярко-зелёным, в оранжевых ромбах, пледом. Я отчаянно хотела сдёрнуть плед, но боялась даже подойти к кровати. И чувствовала, что от неё исходит уже не та мягкая заботливая сила, которая властно манит к себе, призывая лечь, отдохнуть, согреться. А томление охотника, ждущего в засаде. И молчаливая, невысказанная агрессия – вот только попробуй, помни́ меня.

Я смотрела на плед, и становилось ясно, что оранжевые ромбы – это узор на мёртвой змеиной шкуре. И лежит она не на зеленом пледе, а в полусгнившем, сыром, заразном мху, под слоем которого таится затягивающая, бездонная трясина.

Вслед за кроватью становился чужим мой письменный стол. Он вдруг больно бил меня по коленке металлической ручкой нижнего ящика. Выгибал спину, сбрасывая с себя стопки тетрадей и учебников, которые я выкладывала  из портфеля – и всё падало, разлеталось по полу. Цеплялся за майку ободранным краем столешницы, резко тянул к себе: мол, кому сказано делать уроки и не качаться на стуле???

Но ужаснее всего было то, как преображались обои на стенах. В какой-то неуловимый момент в скучном ритме цветочного рисунка возникал сдвиг. Кончики листьев медленно утончались, когтисто вытягиваясь. Лианы ядовито набухали, наливались мёртвой силой, шевелились, готовые дотянуться, оплести и задушить. Пышные цветочные шапки начинали нехорошо блестеть, расширяться, неестественно выпирая из стены. Лепестки пионов враз становились жесткими, колюче скребли по белому фону, меняли цвет: теряя полутона, они темнели и застывали. И в какой-то момент я с ужасом понимала: теперь эти цветы, стебли и листья – целлулоидно-мёртвые, пластиковые, как на кладбищенских венках. А потом появлялся ветер, пробегал по этим пластиковым лепесткам, выгибал стены и хрипло каркал: «Ппан-доор-рра!»

Помню – мне тогда было года четыре – я попыталась от него спастись. Пролетела через комнату и длинный коридор, врезалась в дверь родительской спальни, забарабанила по ней кулаками, что-то крича сквозь слёзы. Мама открыла и гадливо посмотрела на меня сверху. "Что опять случилось?" – зло спросила она. Я попыталась обнять её бедра, спрятаться от убивавшего меня страха. Но она отпихнула меня ногой, как отпихивают надоевшую кошку или сумку, некстати попавшуюся на пути. И эта нога – твёрдая, холодная – была пластиковой. И мамины руки превратились в пластик, и её лицо – в неподвижную маску, красивую, как человеческое лицо, но мёртвую, как у куклы.

Это был страшный миг – но отчего-то я знала, что уже не первый.

И знала, что задолго до него было что-то… ещё страшнее. Но что – не помнила. Не хотела вспоминать.

Я упала на пол в коридоре и заревела еще сильнее. А мама начала закрывать передо мной дверь – без слов, с невидящим взглядом. В неумолимо сужающейся щели был мир, в который меня не пускали: цветастый мамин халат, часть кремовой стены, на которой висел календарь с пальмами и морем, занудно бормочущий телевизор. Сначала дверь скрыла половину её красивого, гладкого, меланхоличного лица-маски, потом часть щеки и лба, потом завиток волос и острый треугольник плеча. А потом щель срослась. Это было страшное волшебство. Я тупо смотрела в закрытую дверь. Из-за неё донесся голос мамы: "Женя, займись ребенком!"

Послышалась тяжелая отцовская поступь, скрип двери, шаги за мной, в коридоре. Я взмыла в воздух, оторванная от пола папиными руками. Держа под мышками, он ставит меня на ноги, берёт за руку и ведёт в мою комнату. Молча. Молча. Молча. И я понимаю, что он – тоже кукла, упираюсь, визжу… А кукла тащит меня обратно, в мою комнату, к кладбищенским цветам на стенах. Но я не хочу к ним! Я однажды видела такие – на крышке длинного тёмного ящика. Мать положила на неё эти цветы за день до того, как случилась первая Мамина Тишина. А отец сгрёб их и бросил ей в лицо, а потом потащил ящик на небо»…

Замок «одиночки» лязгнул, железная дверь скрипуче зевнула, и Татьяна, оглянувшись, увидела за ней полицейского – того самого, кто успокаивал её недавно.

– Демидова, на выход. К вам муж пришел, – сказал он.

Она положила ручку на исписанные листки – их было почти четыре, но она не успела закончить историю.

«Макс? Разве он не уехал? Но как узнал?..» – Татьяна почти вылетела в коридор. Быстро прошла впереди полицейского до выкрашенной коричневой краской двери, и оказалась в обшарпанной комнатушке с деревянным столом и четырьмя стульями, стоявшими под зарешеченным окном.



Демидов шагнул ей навстречу, схватил за плечи и замер, прижав к себе. Тоскливо выдохнул в её волосы:

– Танька, ну как же так…

И столько горечи было в его голосе, что Татьяна враз поняла: всё плохо. Всё как-то очень, очень плохо, если даже Макс не может подобрать слов. Её зазнобило, зубы мелко дрогнули – и она крепко сжала челюсти, пытаясь прогнать страх.

– Тань, ты, главное, держись. Я что-нибудь придумаю.

Она отстранилась, пряча глаза – ещё полдня назад не стала бы обременять его своими проблемами и принимать помощь от почти бывшего мужа. А теперь вот – примет. Неловко спросила:

– Как ты узнал?

– Мне позвонили… Я уже к аэропорту… Да неважно! Не могу же я поехать на отдых, когда с тобой – такое!

Благодарность захлестнула её обжигающей, солоноватой волной, в носу защипало. А Макс продолжал:

– Главное, я успел переговорить со следователем. Дело дрянь, Танюш. Статья очень серьёзная, и мальчишку у тебя нашли – а это подтверждает показания Марины. Но ты не думай, я не брошу тебя, найду хорошего адвоката. Мы постараемся уменьшить срок, и я буду ждать тебя…

– Макс, ты что? – она испуганно сглотнула. – Меня же должны отпустить, просто обязаны, ведь есть куча свидетелей против Фирзиной! Янка и Витька с Тамарой – они были у меня, когда она привезла мальчика. И мы с тобой в опеку ходили, оформляли документы на усыновление. Зачем мне красть ребенка, если я хотела взять его на законных основаниях? Да это бред, Макс – всё, что написала Фирзина, чистый бред! Неужели это непонятно?

– А следователь считает, что всё не так. Потому что есть факты: жалоба матери, изъятый у тебя ребенок. Для обвинения достаточно, – развел руками Макс. – Но, Тань, мы будем бороться. Я не дам посадить тебя на двенадцать лет.

– Сколько?.. – охнула Татьяна. Стены камеры качнулись, свет мигнул и начал затухать, затягиваясь тёмной дымкой, но Макс тряхнул её, сильно дунул в лицо – и она смогла удержаться на ногах.

– Садись, – муж подвел её к стулу. Татьяна дышала часто, урывками, почти всхлипывая. Под левой лопаткой ныло, будто туда вогнали холодную, острую сосульку.

Макс сел напротив, заговорил, и его слова доносились до неё, будто издалека:

– Послушай, что мы сделаем. Я прямо с утра займусь этим, землю буду носом рыть, съезжу в Москву, но найду тебе самого лучшего адвоката! Только Тань, это недешево, а денег у нас почти нет – продажи слабые, да и на закуп лекарств я очень много потратил. А тот покупатель, который аптеками заинтересовался, готов сделку провести…