Страница 4 из 18
Я давно убедился, что лесть не может быть никогда чрезмерно грубой; большинство людей этого не знают.
Словом, мадам тает, завязывается оживленный разговор, в котором моя собеседница берет на себя инициативу, я лишь подаю реплики и время от времени задаю вопросы…
– Да, Н. отвратительный человек, он алкоголик и развратник, он доставляет моему мужу одни лишь неприятности… Знаете, я, откровенно говоря, терпеть не могу немцев, мой муж тоже… Ради бога, простите я забыла, что вы немец.
– Что вы, я совершенно не обижен.
– А знаете, господин Штеффен, что К. за казенный счет оплачивает жиголо[3] для своей супруги, ему приходится дорого платить, так как не всякий жиголо согласится танцевать с такой уродиной.
– Ха-ха-ха! Зато с вами, мадам, любой жиголо будет танцевать весь вечер бесплатно.
– Перестаньте говорить глупости, я уже старуха, мне тридцать два года.
От этого заявления я цепенею, но быстро прихожу в себя.
Через несколько дней «Нейес винер журналь» поместил интервью с откровенной дамой со всеми именами, подробностями и моими комментариями. Вышел крупный скандал. Немедленно выявилось мое авторство, и вскоре я получил письмо от социал-демократического агентства, в котором лаконически сообщалось, что я больше не являюсь его представителем.
Больше мне в Женеве нечего было делать, так как без корреспондентской карточки солидного агентства или газеты я оказывался за бортом. Пришлось вернуться в Берлин…
Вскоре я начал эпизодически сотрудничать в ряде газет, но главным образом в пацифистской «Вельт ам монтаг».
Ее редактор фон Герлах очень ценил мои фельетоны за язвительный и хлесткий стиль и остроумные идеи.
В один прекрасный день мне пришла в голову мысль проинтервьюировать национал-социалистских вождей, в первую очередь, конечно, Адольфа Гитлера. В то время я очень низко расценивал потенции этих людей и решил над ними поиздеваться.
Еду в Мюнхен, являюсь к личному секретарю фюрера Ганфштэнгелю – сыну известного мюнхенского издателя.
Ганфштэнгель меня внимательно выслушивает, смотря сверху вниз; я сам не обижен ростом, но этот издательский сынок совсем великан.
Неожиданно он предлагает мне проехаться с ним по городу. Я изумлен и немного обеспокоен.
Машина останавливается у небольшой загородной виллы. Ганфштэнгель просит меня сопровождать его. Мы входим в кабинет, стены которого покрыты всевозможными диаграммами и изображениями черепов. В кресле сидит сухой старичок несомненно профессорской внешности, голова его покрыта странным желтым пухом, очки висят на кончике носа, в глазах маниакальное выражение!
Мой спутник отводит старичка в сторону, что-то ему шепчет на ухо. Профессор кивает, оживляется, подводит меня к окну, поворачивает меня в равные стороны, ощупывает мой лоб и затылок. Затем он усаживает меня на круглый вращающийся стул и тщательно измеряет мой череп металлическим раздвижным треугольником. При этом он мне дышит в лицо, сопит и записывает в блокнот какие-то цифры.
Закончив эту операцию, старичок мелкими шажками бежит к стене и вытирает носом пыль со своих диаграмм.
Возвращается ко мне, опять щупает мою голову и, наконец, торжественно провозглашает:
– Ариец, я гарантирую это. У него прекрасный северогерманский череп.
Ганфштэнгель благодарит профессора, и мы опять в автомобиле.
– Видите ли, – поясняет мой спутник, – фюрер принимает только арийцев, и мы всех малознакомых людей предварительно проверяем.
Я испытываю чувство тихой радости: у меня уже есть хорошее начало для интервью.
Я в кабинете у фюрера, меня гипнотизируют его чаплиновские усики, но я быстро справляюсь с собой и приступаю к интервью. Сначала трафаретные вопросы:
– Как вы относитесь к Версальскому договору?
– Какого вы мнения о Штреземане?
Вскоре я прекращаю вопросы, так как вижу, что он меня не слушает. Он забыл, что в огромной комнате, кроме него и меня, никого нет, и говорит громко, жестикулируя, как на митинге.
Фюрер пристально смотрит на край потолка и, по-видимому, довольно туманно представляет себе, где он находится.
Я пытаюсь перенять инициативу и остановить поток, грозящий меня затопить, задаю вопросы, кашляю; все напрасно, фюрер меня не слышит и не видит. Усаживаюсь поудобнее в кресло, закуриваю папиросу, начинаю дремать.
Наконец голос стихает, фюрер садится в кресло, спектакль закончен.
– Разрешите мне перейти к вопросам, касающимся вашей личности, приковывающей к себе внимание самых широких кругов. Любите ли вы искусство?
– Да, я художник-архитектор.
Вслед за этим следует буря обвинений и ругательств по адресу дипломированных художников, в особенности достается Максу Либерману.
Я спокойно ожидаю, пока буря уляжется.
– Любите ли вы музыку?
– Я без нее не могу жить.
– Нравится ли вам траурный марш Бизе?
– Да, очень!
– А «Трубадур» Шопена?
– Нет, я его меньше люблю.
Интервью идет дальше в том же стиле.
Через три дня фюрер в бешенстве бегает по своему кабинету, ударяя себя по ноге плеткой. Публика в кафе не только в Берлине, но и в Мюнхене с удовольствием читает мое интервью, в особенности его музыкальную часть.
Мне передают, что фюрер обещал в свое время повесить меня.
Брать интервью у Геббельса я не пытаюсь: берлинский вождь национал-социалистов слишком хитер для этого; зато в провинции живет его мамаша.
Через несколько дней я в мещанской гостиной. Стены увешаны фотографиями в рамках, картинками на стекле, диван с высокой спинкой, на ней фарфоровые слоны, молящаяся девочка. На столе искусственные цветы.
Мамаша подводит меня к фотографии, изображающей смуглого курчавого мальчика с тонкой шеей и длинным носом.
– Это мой Иозеф – он всегда был красавчик.
– Скажите, госпожа Геббельс, не принимали ли его в школе ребята за еврейского мальчика?
– Представьте себе, что да, поэтому он играл с детьми евреев, а потом, когда стал студентом, он почему-то их возненавидел.
Далее следуют рассказы о милых шалостях маленького Иозефа, о том, что он любил играть с животными и несколько раз вешал кошек и собак.
Интервью с госпожой Геббельс имело успех. Мамаша, однако, забыла сказать мне, как злопамятен и мстителен ее сын. В те времена, когда я опубликовывал эти интервью, я не знал, что совершаю грубую ошибку. Я не предполагал, что через несколько лет мои остроумные фельетоны доставят мне крупные неприятности…
Так я жил в эпоху Веймарской республики, которую очень многие несправедливо обвиняют во всех смертных грехах.
Я честно признаюсь, что для меня Веймарская республика отнюдь не была мачехой. Она имела лишь один недостаток – она была недолговечна.
Главным ее несчастьем была нестерпимая скука. Ее вожди забыли, что древние римляне рекомендовали давать толпе хлеб и зрелища. Веймарская республика хлеба дать не могла, но зрелищ при желании – сколько угодно: парады, фейерверки, факельные шествия.
И вместо всего этого – ничего. Скука и однообразие.
Я повел бы всех этих Мюллеров и Брюннингов к президентскому дворцу, там они увидели бы, как сотни людей ждут у ворот по два часа смены караула. Надо видеть, с каким тупым любопытством эти люди глядят на нескольких солдат в касках, марширующих по двору.
Или разве не поучительна другая картина: по улице идут восемь – десять (иногда и четыре) солдат рейхсвера, а за ними в ногу маршируют люди в штатском в возрасте от десяти до шестидесяти лет. Ни одно правительство Веймарской республики не догадалось дать массам зрелища и развлечения.
Я еще давно пришел к выводу, что Германию ждут забавные вещи. Я коренной немец, но должен признаться, что не питаю особой симпатии к своим соотечественникам. Я уже отмечал, что полное отсутствие у них юмора граничит с национальным бедствием.
Немец по своей природе в девяносто девяти случаях из ста – классный наставник и всегда должен кого-либо обучать хорошим манерам и образцовому поведению. Не напрасно туземцы в колониях питают к немцам несравненно большую ненависть, чем к англичанам и французам. Немец в колониях стремится не только выжать из туземца все возможное, но он еще считает своим долгом сделать из него «приличного человека». Он заставит туземца натирать мелом пуговицы, носить ремень с пряжкой, то есть окончательно отравит ему существование.
3
Жиголо – платный танцор в кафе и ресторанах.