Страница 12 из 29
В 1918–1919 годах он работал в созданном Максимом Горьким издательстве «Всемирная литература». Жил в собственном особняке в Гатчине, а потом в Гатчину пришли белые войска, и Куприн стал редактировать газету, издаваемую штабом армии генерала Юденича.
Гражданская война с ее жескостью (с обеих сторон), разрушающей традиционный уклад русской жизни, возмутила Куприна. В октябре 1919 года он сначала уехал в Финляндию, потом – в Париж и 17 лет пробыл в эмиграции.
Вдали от родины Куприн продолжает работать. Создает очерки о Франции, повести «Колесо истории» и «Жанета», автобиографический роман «Юнкера». «Я хотел бы, – говорил Куприн своему знакомому по Парижу Юрию Говоркову, – чтобы прошлое, которое ушло навсегда, наши училища, наши юнкеры, наша жизнь, обычаи, традиции остались хотя бы на бумаге и не исчезли не только из мира, но даже из памяти людей. “Юнкера” – это мое завещание русской молодежи…»
Практически все произведения Куприна эмигрантского периода пронизаны ощущением грусти по уходящей России, исчезающей русской культуре.
Жилось Куприну несладко. «Знаменитый русский писатель, – вспоминал коллега по перу Николай Рощин, – жил в великой бедности, питаясь подачками тщеславных “меценатов”, жалкими грошами, которые платили хапуги-издатели за его бесценные художественные перлы, да не очень прикрытым нищенством в форме ежегодных благотворительных вечеров в его пользу».
Сам Куприн о своей эмигрантской жизни писал:
«Жилось ужасно круто, так круто, как никогда. Я не скажу, не смею сказать – хуже, чем в Совдепии, ибо это несравнимо. Там была моя личность уничтожена, она уничтожена и здесь, но там я признавал уничтожающих, я на них мог глядеть с ненавистью и презрением. Здесь же она меня давит, пригибает к земле. Там я все-таки стоял крепко двумя ногами на моей земле. Здесь я чужой, из милости, с протянутой ручкой. Тьфу!»
Своему приятелю беллетристу Борису Лазаревскому жаловался из Парижа в письме от 10 сентября 1925 года (и, как обычно, с применением ненормативной лексики):
«…Здесь скверно, как нигде и никогда еще не было. Кормят плохо. Есть некого. Выпить не с кем. Что за город, если на вопрос: “Есть ли у вас бляди?” собираются извощики, трактирщики, почтальоны, гарсоны и даже встречные молодые и старые… И вот уже месяц ни слова по-русски! От этого такое ощущение, будто бы у меня рот заплесневел…»
Один из современников вспоминал о Куприне как эмигранте:
«Куприна безбожно обкрадывали, перепечатывали, не платя ничего, платили гроши за переводы, писали пошлейшие предисловия к его книгам. Куприн нуждался, ходил в рваных башмаках и не всегда сытый. На беженском тесном возу все перепуталось, уравнялось, снизилось. Куприн был “свой человек”, эмигрант. Куприна похлопывали по плечу…»
Во Франции с каждым днем чахла некогда богатырская сила Куприна, уходило здоровье, все хуже видели глаза. Все подошло к горлу, и надо было что-то предпринимать. В середине 30-х годов Куприн, повстречав Андрея Седых, сказал ему:
– А знаете, я верю, что умирать уеду в Россию.
– С чего это вы, Александр Иванович?
– Уеду, и вот когда-нибудь в Москве проснусь и вспомню этот бульвар, эти каштаны, любимый и проклятый Париж, и так заноет душа от тоски по этому городу!
Но в Париже было худо и мысль о возвращении не оставляла, и Куприн решил вернуться на родину, вслед за Алексеем Толстым, но при этом Куприн сказал: «Уехать, как Толстой, чтобы получить “крестики иль местечки” – это позор, но если б я знал, что умираю, что непременно и скоро умру, то и я бы уехал на родину, чтобы лежать в родной земле».
Так и случилось. Он уехал, точнее, его увезли.
«…В Москве на Белорусском под фотовспышки к нему кинулся Фадеев, еще недавно кричавший про Куприна, что он “не наш”, а ныне с той же верой в белесых глазах, что, напротив, “наш, конечно, наш!..”. “Дорогой Александр Иванович! – торжественно, прямо на перроне, начал митинг Фадеев. – Поздравляю вас с возвращением на родину!” Куприн, пишут, глянул на него сквозь темные очки и с каменным лицом отчетливо сказал: “А вы кто такой?”…
…Вождь знал, конечно, что Куприн в статьях называл Россию “вонючей ночлежкой, где играют на человеческую жизнь мечеными картами – убийцы, воры и сутенеры”. Знал, что революцию писатель окрестил “омерзительной, кровавой кашей, мраком, насилием, стыдом”, а вместо аббревиатуры СССР издевательски рычал: “Сррр…” Но вождь знал и подлую натуру человеческую…
“С чувством огромной радости я вернулся на родину…” “Я готов был идти в Москву по шпалам…” «Это чудо, что я снова в своей, ставшей сказочной, стране»… “Я бесконечно благодарен советскому правительству, давшему мне возможность вернуться…” Такими интервью Куприна запестрели советские газеты, стоило ему вернуться. Но ни одно слово в них не принадлежало писателю – все, до запятой, было придумано журналистами. Так что спектакль по имени «Возвращение» удался на славу!» (В. Недошивин, журнал «Story»).
Александр Иванович Куприн вернулся на родину 31 мая 1937 года, а через год и три месяца скончался. Его отъезд из Парижа вызвал многочисленные отклики в эмигрантских кругах. «Осуждать его нелегко. Могу только пожелать ему счастья», – писал Марк Алданов. Алексей Ремизов отозвался более сдержанно: «Что ж – поехал, и Бог с ним. Я его ничуть не осуждаю. А голодал он и нуждался очень. Но разве не испытывают и другие писатели эмиграции постоянную и острую нужду».
А в СССР ликовали. Не удалось уговорить Бунина, зато заполучили Куприна. Давний спор о том, чьим «достоянием» является Куприн – красным или белым, – закончился в пользу красных. Александр Куприн был торжественно внесен в пантеон советской литературы.
А он не был ни красным, ни белым. Он был общепланетарным. Достаточно прочитать то, что он писал в парижской газете «Утро» в 1922 году:
«Двадцатый век пошел еще более жадным, головокружительным, темным… И как много эта жизнь, бесполезно выиграв в скорости, потеряла в красоте и в невинной радости…»
И в этой же статье о литературе:
«Теперь уже немыслима очаровательная простота Мериме, аббата Прево и пушкинской «Капитанской дочки». Литература должна им (читателям. – Прим. Ю.Б.) приятно щекотать нервы или способствовать пищеварению».
Нет, воистину Куприн оказался если не пророком, то, по крайней мере, дальновидцем: «Человечество погрузится в тихий, послушный желудочно-половой идиотизм».
Вот так смотрел на будущее выходец из Серебряного века белый поручик Александр Куприн. Смотрел с грустью и страхом.
А от себя добавлю. Читая и перечитывая сегодня Куприна, не могу не согласиться со словами Андрея Седых:
«Теперь закрываю глаза и стараюсь представить себе мертвого Александра Ивановича – и не могу: идет по улице улыбающийся человек с татарским, широкоскулым лицом, в помятой, криво надетой шляпе, – живой Куприн».
Иван Шмелев – самый распрерусский писатель
Иван Сергеевич Шмелев (1873, Москва – 1950, Бюсси-ан-От, Франция). Писатель, мастер слова, наследник лучших традиций Лескова.
«Ярче всех я вижу Ивана Сергеевича Шмелева, – вспоминала Муромцева-Бунина. – Небольшого роста, с нервным ассиметричным лицом, с волосами ежиком, с замоскворецкими манерами, он произвел впечатление колючего и самолюбивого человека».
А в книге Белоусова «Ушедшая Москва» можно прочитать такую характеристику Шмелева: «Иван Сергеевич – человек нервный, с горячим темпераментом. Когда он писал какую-нибудь вещь, он весь горел и сливался со своими героями…»
Ему вторит Борис Зайцев: «Писатель сильного темперамента, страстный, бурный, очень одаренный и подземно, навсегда связанный с Россией, в частности, с Москвой, а в Москве – с Замоскворечьем. Он замоскворецким человеком и остался в Париже, ни с какого конца Запада принять не мог».
Интересно, каким видел Шмелева Куприн: «…У Шмелева только один помощник – это ШМЕЛЕВ. Его узнаешь сразу, по первым строкам, как узнаешь любимого человека по тембру голоса. Вот почему Шмелев останется навсегда вне подражания и имитации. Бог дал редкий свой дар – печать милосердия и щедрого таланта – спокойный задушевный юмор».