Страница 22 из 23
Рассуждения бедного монаха основывались на опыте, не выходившем пока за пределы ущелья Валькрё, и мы, подобно приору, не желали переступать эту границу, тем более что развернувшиеся события поначалу доказывали, что приор был кругом прав.
Несмотря на бегство короля, Национальное собрание объявило его особу неприкосновенной{35}. Потом оно окончило свою деятельность, ибо наивно полагало, что учрежденная им конституция – наивысшее завоевание революции и что отныне Законодательному собранию остается лишь проводить ее в жизнь{36}. Ни один депутат Национального собрания первого созыва не имел права избираться второй раз{37}. Господин Костежу выставил свою кандидатуру в депутаты, но в наших краях жители еще держали сторону короля и не пожелали поддержать адвоката. Он собрал много голосов и все-таки не прошел. Эта неудача не огорчила господина Костежу: он часто ездил в Париж, потому что именно он, а не кто другой хлопотал и отстаивал местные интересы в столице. Любую здешнюю просьбу или требование он рад был исполнить. Ученый, богатый, речистый, господин Костежу, казалось, был готов защитить интересы всех и каждого.
В конце тысяча семьсот девяносто первого года мы по некоторым причинам стали беспокоиться за безопасность господина приора. Новое Национальное собрание, намеревавшееся покончить с анархией, которую коммуна развязала в Париже, пришло в ярость из-за королевского вето{38}. Во всех неурядицах депутаты обвиняли духовенство и старались запретить устраивать богослужение даже в частных домах. Король этому все еще противился, и мы в Валькрё, разумеется, были все его сторонниками, ибо не желали отказываться от церковной службы и любили нашего господина приора; это не мешало нам стоять за революцию, поскольку мы во что бы то ни стало хотели сохранить права, дарованные нам конституцией. Если бы восторжествовало мнение большинства французов, революция на этом бы и остановилась. Но мы жили под угрозой двух напастей: ненависти аристократов и духовенства к революции и ненависти революционеров к аристократии и духовенству. Теперь личные пристрастия стали главенствовать над политическими убеждениями. Под натиском этих грозных сил наша несчастная крестьянская Франция оказалась на волосок от гибели, не понимая притом, что все это значит и за кого же, в конце концов, она стоит.
В первых числах августа тысяча семьсот девяносто второго года господин Костежу приехал к нам из Парижа. Оставшись с Эмильеном с глазу на глаз, он сказал:
– Сын мой, не знаете ли вы, принес ли господин приор присягу конституции?{39}
– Навряд ли, – ответил Эмильен, который не умел лгать и в то же время боялся сказать правду.
– Так вот, если он не присягал, – продолжал стряпчий, – постарайтесь, чтобы это произошло возможно скорее. Сейчас положение духовных лиц весьма опасное. Больше ничего я не могу вам сказать, но, поверьте, у меня есть основания для тревоги. Вы же знаете, что судьба приора мне не безразлична.
Эмильен уже много раз пытался убедить приора принести присягу, но тот не сдавался. Тогда он сказал мне об этом деле и поручил его уладить. Это была нелегкая задача. Поначалу приор чуть не прибил меня.
– Неужели всю жизнь суждены мне эти мучения? – сетовал он. – Монахи упрятали меня в узилище, когда я не пожелал дать клятву, что возвещу о чудесах, будто бы совершенных Пресвятой Девой у источника, дабы крестьяне побоялись зариться на наше имущество. А теперь меня заставляют божиться, что я честный человек и люблю свою страну. Я не заслужил такого унижения и не желаю подвергаться ему.
– Вы были бы правы, – сказала я, – если бы правительство поступало благоразумно, а люди были бы справедливы. Но постоянные беды сделали их подозрительными. Если вы навлечете на себя их суровый приговор, ваши друзья, живущие рядом с вами, пострадают, быть может, не меньше вас. Подумайте хотя бы о двух несчастных детях, нашедших здесь приют. Их родители убежали за границу, им и без того грозит опасность. Если вы вправду любите Эмильена, не отягчайте их и без того горькую участь, рискуя собственной головой.
– Пожалуй, ты права, я сдаюсь, – сказал приор.
И он действительно поступил так, как я советовала. Я хорошо знала, что если завести речь о близких ему людях, то ради них он откажется от своих убеждений.
Теперь нам казалось, что все тревоги уже миновали, однако в августе месяце в Париже произошли ужасные события, и в сентябре мы узнали подробности{40} о бесчинствах коммуны, о заключении короля в Тампль, об издании декрета о конфискации имущества эмигрантов, а также о том, что все духовные лица, не присягнувшие конституции, осуждены на изгнание, о повальных обысках, во время которых отбирали оружие и арестовывали неблагонадежных, и так далее.
Нас, крестьян, эти ужасы не затрагивали, и бояться нам было нечего. Наша революция закончилась в тысяча семьсот восемьдесят девятом году{41}. Мы забрали все монастырское оружие, а немного погодя инакомыслящие монахи сами разбрелись кто куда. Что до Эмильена, то он прекрасно знал – имущество его семьи конфискуют, и ему придется расплачиваться за предательство родителей. Он вел себя как человек, который никогда и никому не должен был наследовать. Но очень мы сокрушались из-за короля и ни за что не верили, что он сговорился с эмигрантами, которых так осуждал. Кроме того, мы горевали и чувствовали себя униженными оттого, что враг нас одолел. Когда нам рассказали о резне в тюрьмах{42}, мы поняли, что нашему скромному счастью скоро придет конец. Читать и беседовать с Эмильеном стало недосуг: все наше время мы посвящали сельскому и домашнему хозяйству – так бывает с людьми, которые хотят отвлечься от тягостных раздумий и заглушить упреки совести.
Возможно, последующее рассуждение мое покажется странным, тем не менее в этих записках я придаю ему большое значение.
Если молодые и чистые души свято поверили в справедливость, в дружбу и честь, если будущее представлялось им поприщем для свершения их добрых намерений и если внезапно они обнаруживали, что люди исполнены ненависти, что они несправедливы, а зачастую – увы! – вероломны, тогда эти младенческие души переживают потрясение, приносящее им тяжкие увечья. Они начинают размышлять, не совершен ли ими какой-то проступок, за который люди карают их так жестоко.
Теперь мы задавали господину приору гораздо больше вопросов, чем раньше, когда почитали себя всезнайками, проникшись без его помощи идеями, которые казались нам куда более совершенными, чем его. Но мы уже не смели важничать, так как боялись, что запутались в своих теориях. Приор же, несмотря на свой будничный вид и весьма прозаические занятия, оказался большим философом, чем мы предполагали.
В один из вечеров девяносто третьего года мы завели с ним разговор о том, что он думает о якобинцах{43} и об их стремлении любой ценой продолжать революцию. И приор нам сказал следующее:
– Дети мои, эти люди катятся по наклонной плоскости, и им уже не остановить своего падения. Но дело не в них, а в обстоятельствах, которые могущественнее человеческих устремлений. Старая жизнь уходит, я давно это заметил, хотя по воле судьбы слежу за событиями из этой норы, где живу, как жалкая мокрица, забившаяся под замшелые камни. Не думайте, что это революция привела к гибели церковь. Она лишь развалила то, что насквозь прогнило и изжило себя. Вера угасла уже давно, церковью овладели мирские интересы, и у нее нет больше прав на существование. Взять хотя бы меня: я верю далеко не всем ее поучениям, многое пропускаю мимо ушей. Я ведь столько раз был свидетелем того, как грубо высмеивались в монастырских стенах церковные заповеди и запреты. Во времена моей молодости стены нашей подземной молельни были украшены старинными фресками, изображавшими танец смерти; тогдашний приор почел их за мерзостные и смехотворные и велел замазать краской. Таким же образом были искоренены все верования, наводившие страх на душу, а вместе с ними и строгости церковного устава, и в нас вызревал все тот же революционный дух протеста. Прелаты и старшие чины богатых аббатств предавались за наш счет всевозможным увеселениям, модным в ту пору, купались в роскоши и даже развратничали. Мы не желали быть простаками и отставать от них, но поскольку скромность нашего положения не позволяла нам безнаказанно пускаться во все тяжкие, мы довольствовались сытной жизнью и замкнулись в равнодушии ко всему на свете: ведь быть равнодушными нам не возбранялось. Думаю, так жили не мы одни. Трое наших монахов, которые ушли последними, были вовсе не те, за кого вы их принимали. Когда они стращали меня за мое прямодушие и даже упрятали в темницу, ими двигал отнюдь не фанатизм. Они ни во что не верили и, желая нагнать на меня страху, сами всего боялись больше, чем я. Был среди них один распутник, который с большой охотой сложил с себя монашеское звание; другой, форменный болван, в Бога не веровал, но, читая архиепископское послание, страшился адского пламени; третий, бледнолицый и мрачный Памфил, был честолюбец, который жаждал быть на виду – вероятно, он станет демократом, ибо не сумел отличиться особым рвением на монашеском поприще. А знаете, отчего духовенство измельчало и зачахло? Оттого, что оно смертельно устало от своего фанатизма, а подобная усталость неотвратимо влечет за собой кару, и эта кара – бессилие. Люди, которые устроили Варфоломеевскую ночь и отменили Нантский эдикт{44}, всегда злоумышляли и против королей и против народа, сеяли зло, не испытывая угрызений совести, проповедовали преступление с амвона, не боясь погубить душу свою – такие люди быстро превращаются в ничтожества. Нельзя всегда жить во лжи – пробьет час, когда она вас задушит, и вы умрете. Теперь вернемся к тому, о чем вы спрашивали, – кто такие якобинцы. Насколько могу судить, это люди, для которых революция дороже всего на свете, даже собственной совести, – в этом они сродни духовенству, которое чтит церковь превыше Господа Бога. Мучая еретиков и обрекая их на сожжение, духовенство говорило: «Мы действуем так во имя спасения христианства». Преследуя не столь рьяных революционеров, якобинцы говорят: «Мы поступаем так во имя общего дела». Эти одержимые, вероятно, искренне верят в то, что трудятся на благо человечества. Однако пускай они поостерегутся, ибо «человечество» – понятие очень широкое. Я думаю, что благу человечества служит только добро, и кто наносит зло в отдельных случаях и отдельным людям, тот наносит его всему человечеству без исключения. Конечно, я старик, который смотрит на жизнь из далекого прошлого, мне уже умирать пора. А вы молодые, вам виднее. Скоро сами поймете, помогают ли нетерпимость и жестокость, всегда извращающие любую веру, привести к другой, более совершенной. Я в это не верю, ибо знаю, что церковь погибла из-за своих жестокостей. Если дело якобинцев провалится, вспомните о резне, учиненной ими в тюрьмах, и мысленно повторите мои слова: новую церковь не построить на гнилой основе, из-за которой рухнуло прежнее здание.
35
Несмотря на бегство короля, Национальное собрание объявило его особу неприкосновенной. – Боясь роста демократического движения, Национальное учредительное собрание сразу же после неудавшегося бегства короля и возвращения его в Париж, 23 июня 1791 г., приняло постановление, которым объявило изменниками тех, кто способствовал «похищению» короля, и приказало «арестовывать всех тех, кто осмелится покушаться на подобающее королю уважение». Вскоре король был полностью реабилитирован и восстановлен во всех своих правах.
36
…учрежденная им конституция… отныне Законодательному собранию останется лишь проводить ее в жизнь. – Имеется в виду конституция 1791 г., по которой высшим законодательным органом Франции был избираемый на два года однопалатный парламент – Законодательное собрание (существовало с 1 октября 1791 г. по сентябрь 1792 г.).
37
Ни один депутат Национального собрания… не имел права избираться второй раз. – Незадолго до выборов (на основе конституции 1791 г.) в новый законодательный орган страны – Законодательное собрание – Учредительное собрание приняло постановление, запрещающее своим членам участвовать в предстоящих выборах.
38
Новое Национальное собрание, намеревавшееся покончить с анархией, которую коммуна развязала в Париже, пришло в ярость из-за королевского вето. – Законодательное собрание в связи с военными неудачами и активизацией контрреволюционных сил, под давлением народа, в начале лета 1792 г. приняло три декрета: 27 мая 1792 г. – о роспуске королевской гвардии, представлявшей опасность для революции, и о высылке из страны священников, которые откажутся присягнуть конституции, и 18 июня 1792 г. – о создании под Парижем вооруженного лагеря добровольцев (федератов). Людовик XVI, уверенный в скорой победе интервентов, на последние два декрета наложил вето, что вызвало негодование народа и привело к многотысячной демонстрации 20 июня 1792 г. По-видимому, именно это событие имеет в виду Жорж Санд, говоря об «анархии». Однако демонстрация 20 июня была организована жирондистами, а не органом городского самоуправления столицы, то есть Парижской коммуной, возникшей в начале революции (после взятия Бастилии) и находившейся в руках умеренных монархистов-конституционалистов. Только в ночь на 10 августа 1792 г. был смещен прежний муниципалитет и организовалась повстанческая, революционная коммуна, которая сыграла крупную роль в падении монархии и в обороне Парижа.
39
…принес ли господин приор присягу конституции? – В соответствии с декретом Законодательного собрания от 27 мая 1792 г., в случае отказа присягнуть конституции будет «как мера общественного спокойствия и безопасности применена высылка неприсягнувших священников».
40
…в августе месяце в Париже произошли ужасные события, и в сентябре мы узнали подробности… – Напоминается о таких событиях революции, как восстание 10 августа 1792 г., приведшее к падению монархии, аресту короля и его семьи, а также о последующей борьбе между Законодательным собранием, представлявшим уходящий конституционно-монархический режим, и повстанческой Парижской коммуной, ставшей после свержения монархии реальной силой.
41
Наша революция закончилась в 1789 году. – Это замечание противоречит историческим фактам. Аграрный вопрос, который прежде всего интересовал и затрагивал крестьянство, не был еще разрешен в 1789 г. Окончательная отмена феодальных повинностей произошла во время якобинской диктатуры (декрет от 17 июля 1793 г.), и только тогда крестьяне могли считать, что их революция завершилась.
42
…рассказали о резне в тюрьмах… – Речь идет о массовых казнях в Париже 2–5 сентября 1792 г., которые были результатом стихийного возмущения народа, стремившегося укрепить тыл, прежде чем обратиться против вторгнувшихся в страну интервентов. Парижская коммуна не одобряла этого самосуда, направляла в тюрьмы своих представителей, которые спасли многих заключенных. Несмотря на отрицательное отношение, коммуна в специальном воззвании признала справедливость гнева народа, обоснованно опасавшегося выступления врагов революции.
43
Якобинцы – члены клуба, получившие (как и клуб) название от монастыря якобитов, где они собирались (официально клуб именовался Обществом друзей Конституции). В 1789 г. клуб объединял сторонников конституционной монархии различных направлений, но по мере развития революции от него откалывались более умеренные элементы, а после исключения жирондистов этот клуб стал руководящей организацией в период якобинской диктатуры – высшего подъема революции.
44
Нантский эдикт (1598) завершил религиозные войны между католиками и гугенотами и предоставил последним свободу вероисповедания, богослужения и другие права. Король Людовик XIV (1643–1715) в 1685 г. отменил Нантский эдикт и тем самым покончил с веротерпимостью во Франции.