Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 40



Однажды у нас с профессором произошел такой разговор:

- А куда вы забитых кроликов деваете?

- Как-куда? Выбрасываем!

- Нуу... "Выбрасываем"... Их, знаете ли, есть надо.

- Есть? Как - есть?..

- Да обычно. И я буду с вами полдничать. Только по возможности уберите там опухоль и метастазы, и - в кастрюлю, кастрюлю в автоклав - 2 атмосферы, 2 часа!

Я стоял расстерянно и молчал.

- Ну-ну, - профессор похлопал меня по плечу. - Знаете, яблоки еще возьмите.

Непременно. Яблоками начините. Де-ли-ка-тес! - профессор закатил глаза.

В конце концов все сделали по его рецепту. Нет, не пожалели.

В 47-48 послевоенном учебном году при выпускании пара из автоклава в лаборатории кафедры биологии по всему административному корпусу Ташкентского мединститута, где находилась эта кафедра, растекался божественный запах...

9. АЛОА-ОЭ.

Ах, сколько еще хороших цитат-цикад не было вписано в алфавит мужа (ведь всего в небольшой блокнот не вписать, да и не надо всего, а вот жаль...) Она помнила все цикады, почти все, очень много, а если забывала вспоминала в алфавитном порядке.

"Алоа"

Это слово придумал Курт Воннегут. Вроде оно - гавайское и вроде означает одновременно и "здравствуй" и "прощай".

- Алоа! Алоа!

Она часто в шутку пользовалась им. И не только в шутку. Например, когда встречала кого-нибудь из очень дорогих ей людей и вскоре должна была с ними расстаться.

Да, хорошее слово придумал Курт Воннегут. Но Воннегут ли? Что-то она припоминала еще из юности, что-то вроде этого слова она где-то читала, когда никакого Воннегута не знала... Припоминала, но вспомнить не могла...

У нее было даже одно стихотворение, которое она однажды написала в Москве, весной, прощаясь с Москвой, уезжая к себе, - оно так и называлось: "Алоа".

Я уезжаю от слез и от книг, От окон московских, на вид одинаковых...

Да, она прощалась с Москвой, уезжала.. Конец апреля. Год 1967-й.

Я пробыла в Москве 1,5 месяца, и весна разворачивалась на моих глазах, точнее - над моими глазами...

...Я сижу на узеньком-узеньком Юлькином балкончике, где еле умещается табуреточка. Мои ноги в комнате, на журнальном столике перед открытой балконной дверью - телефон. По комнате змеится его черный шнур с удлинителем. Моя запрокинутая голова лежит на подушечке, на думочке, а тана перилах балкона.

Я гляжу, гляжу, гляжу...

Все небо надо мной заткано переплетениями ветвей и почками. К концу марта они словно звездочки и крестики - сделались так, такую приняли форму. И все небо в этих звездочках-крестиках, в звездочках-крестиках, а над и под ними то ли плывут, то ли стоят белые прозрачные облака.

А запах...

Я одна под этим небом (на небе?) - балкон у Юльки со всех сторон закрыт плитами, и я действительно ничего, кроме неба и ветвей, не вижу. Да и в той позе, в какой я нахожусь, сидя на низкой табуреточке спиной к улице, ничего больше и не увидать. Одна ветка почти лежит на моем плече, касается щеки...

Папа в библиотеке, Юлька на работе.

Звонит телефон, я беру трубку и снова запрокидываю голову, и гляжу на небо, и так разговариваю по телефону.

- Интересно, почему у тебя такой голос?

- Такой! - говорю я и смеюсь.

В середине апреля почки уже другие - звездочки и крестики исчезли, почки длиннее и толще, пузатенькие, как веретенца, набухшие, вот-вот лопнут...

И от этого - уезжать!..

Да не только от этого... Тяжело...

Я уезжаю от слез и от книг, От окон московских, на вид одинаковых, От встреч невозможных с Фридой Исааковной, У которой дома весы Лили Брик.

От страшно скупых откровений отца, От самых лучших на свете театров, От стука скакалок, От песни скворца, От яркой афиши с лицом Клеопатры.

От милых реликвий И старых друзей (Мне с детства известны их честь и отвага), Похожих на благородных князей.

Недавно носивших бушлаты ГУЛАГа.

Я уезжаю в родные края От этих, весной распечатанных, почек, От лиц стариков - "глухих одиночек"*, С которыми связана юность моя...



Эти старики, эти московские старики... Вот кто меня добьет!..

Я иду по улице, а навстречу мне идет старик, и у него такое лицо... Мы почему-то задерживаемся друг возле друга, но, спохватившись, проходим...

Если бы остановиться, если бы - разрыдалась перед незнакомым, родным человеком.

Да-да: родным. Прохожу, ухожу, а сердце разрывается от боли, дикого страха за того, кто прошел сейчас с таким лицом...

Ну и разрыдалась бы, разрыдалась! Что особенного? Сама же сказала: "родной человек".

Почему не схватила в охапку, не расцеловала, не потащила к ларьку с цветами, не нахватала всех подряд, не вложила в руки, не помчала к кондитерской, не накупила всякой всячины, не остановила такси, не увезла домой, не накипятила чаю... не...

не... не...

Господи, ПО-ЧЕ-МУ?

Вот и "родной человек"... Ах, какие мы дорогие, какие дорогие! Кто-то сказал так, забыла... А как точно! А... Шукшин сказал, в "Калине красной", Люба сказала... Но почему же, почему?

А ведь одним из них, из стариков этих, вполне мог бы быть мой ротный старшина, так жалевший нас, девчонок. Когда мне было 17, ему было 42, выходит, сейчас ему 67, старик... Да мало ли кто... Да ведь папа, мой папа! Кому-то и он тоже может казаться стариком!

Иду и плачу.

- Женщина, вам плохо?

- Да ничего подобного, откуда вы взяли?

И Фрида Исааковна...

Три длинных звонка, один короткий...

Стою у двери и жду, пока кто-нибудь из соседей не откроет. А может, она сама?

(...От встреч невозможных с Фридой Исааковной, У которой дома весы Лили Брик...)

Почему у Фриды Исааковны весы Лили Брик? Не знаю, ну не знаю, понятия не имею.

То ли забыла, то ли не спросила, то есть не знаю, как они сюда попали, почему, но то, что они - Лили Брик, это точно, абсолютно точно.

- Милая моя, - говорит Фрида Исааковна, и я изо всех сил сдерживаю слезы.

Она постарела? Очень постарела? Постарела, хотя лицо по-прежнему чудесное:

дивная кожа, ни единой морщинки, прекрасный рот. Откуда я беру, что она постарела? Не знаю, ну, не знаю! Нет, наверное, не постарела, просто вначале так показалось. Да, показалось, показалось!

Поговорили обо всем на свете, сидя друг перед другом.

Потом Фрида Исааковна, пытаясь встать со своего кресла на колесиках (упаси Боже - помочь ей!), как бы выныривает из теста своего тела, как бы вывинчивается из него, становясь выше и, упираясь кулаками в стоящий перед ней столик, командует себе: "Ап!

Встала.

Я подскакиваю к весам Лили Брик - взвешиваюсь.

- Без тебя я прекращаюсь, без тебя я прекращаюсь, без тебя...

- Что это вы там говорите?

- Да ничего я не говорю, я не знаю...

Это большие, обычные весы - стоячие, как в бане или больнице, но блестят, как новые, и такие точные - ходят, как по маслу, играют! Надо думать: уж Лиля Брик следила за своим весом!

- Ну, помянем царя Давида и всю кротость его, - говорит Фрида Исааковна, как всегда перед любой примеркой.

(Сколько будет примерок на этот раз? Но сколько бы ни было, сколько бы ни было!!)

Фрида Исааковна непревзойденный бюстгальтерных дел Мастер. К ней стремятся попасть женщины всей Москвы, но попасть к ней трудно, так как она шьет только тем, кто ей понравился, причем сразу, с первой встречи, остальным тут же отказывает. "Из-за бюста?" - лепечет женщина. "Бюст вон еще где! Из-за лица". И все. И закрывается дверь. Вот она такая.

- Ах, Иннна (так она произносит мое имя - с таким удлинением "н"), какие я шила блузочки для Парижа! Ручная работа. Какая, Иннна, это была работа, я вам не могу сказать. Я не вру. Это правда, Иннноч-ка.

Я верю. Еще бы: не верить ЕЙ!

Пыхтя, задыхаясь, еле удерживаясь на больных ногах и согнутой пояснице, она начинает примерку.

- Иннночка, это ведь тоже ручная работа, - говорит она, надевая на меня бюстгальтер.