Страница 16 из 40
Она страшно раздражала сестру в реанимации, и та велела санитарке связать старуху и увезти в ванную, - "пока не замолчит". Это было здесь принято.
Я подошла к больной, спросила, что ей надо, но она не слышала меня она говорила, говорила... Накинув халат, я пошла в реанимацию - за сестрой. Та кивнула, но не пришла...
Здесь, в этой же ванной, один парень, тоже больной, остриг наголо мое операционное поле: от уха до уха - от затылка до шеи.
Парикмахеров в клинику не приглашали, и стричь больных перед операцией должны были палатные сестры, но они не стригли, да и некогда им было: сестры сидели вечерами в глубоких креслах друг за другом, в длинном коридоре у окон напротив палат, и, положив ноги на стулья... вязали. Вот такая славная уютная цепочка...
Я собрала с пола свои остриженные волосы, бросила их в мусорное ведро и стала мыть ванну. Это был труд еще тот. Там даже не грязь была, я не знаю, как это назвать...
Тут кто-то постучал. Я приоткрыла дверь. Санитарка, отталкивая меня, ввела мужчину в кальсонах, положила на кушетку напротив и стала делать клизму. Я надела халат и продолжала драить ванну.
Судно с калом было оставлено на кушетке. Я пошла его выносить.
Мылась я под дикие крики старухи: она теперь не говорила - только кричала. Два раза я вылезала из ванны, подходила к ней, звала бесполезно...
После купания, по пути в палату, я снова заглянула в реанимацию и снова сказала о больной. "Иди себе"... - сказала сестра и отвернулась.
Как всегда перед сном, палатная сестра раздала нам лекарства и ушла, не сказав мне ни слова - день своей операции, завтра, я знала, что же еще, о чем еще говорить-то, в самом деле! Дополнительно каких-либо лекарств, чего-то успокаивающего, мне не дали - здесь так было принято...
Мы спели "Это было недавно..." и легли спать.
Утром я пошла на операцию - санитарка залетела в палату и велела идти (Премедикация здесь тоже не проводилась. Больной шел в операционную сам: его не везли туда на каталке уже уснувшим после введения в палате особых успокаивающих или снотворных, а если и не уснувшим, то без всякого волнения, расслабленным, ну, а если не везли, то он сам спокойно шел в операционную с кем-нибудь из службы анестезиологии.)
Больные сидели в коридоре за столами и завтракали - коридор одновременно служил не только местом для вечерне-ночных вязаний сестер, но и местом для занятий студентов и столовой для больных - столы постоянно передвигались: к окнам (вязание, занятия), в середину коридора (столовая), друг на друга и торцами к палатам (уборка коридора)...
Теперь я шла мимо отодвинутых от окон столов, мимо завтракавших больных, мужчин и женщин. В ночной рубашке. И это здесь было принято. Больные перестали есть и с застылыми глазами проводили меня минутой молчания...
Я вошла в операционную. Там катали кислородные баллоны, сновали, что-то куда-то подвешивали, привязывали, санитарка в зеленом мыла полы.
Врачей не было.
Санитарка сказала, чтобы я тут же, у входа, разделась "нагишом": сбросила на пол ночную рубашку, скинула тапки и легла на стол. Она показала на какой.
Скорчившись, голая, лежала я на ледяном операционном столе 40 минут. Потом пришла анестезиолог и велела мне лечь на другой стол и кинула зеленую простыню - укрыться.
Я попробовала подоткнуть часть простыни под себя - не вышло... Пролежала еще 30 минут. Я до того заколела, что мне было безразлично, как там идет у них подготовка к операции, о чем они говорят, шутят...
- Сейчас у вас будет сильное сердцебиение, - внезапно и строго сказала анестезиолог, - пожалуйста, не вздумайте дергаться, держите себя в руках! Я ввожу атропин, один кубик.
Она ввела мне внутривенно чистый атропин - без димедрола и промедола, которые как раз и надлежало бы ввести в палате, но и тут, конечно, в операционной было можно.
О, до того как проснуться через 5 часов после операции, и уже инвалидом, мне было дано ощутить царское сердцебиение!..* Ах, Москва!
Через двое суток гипс был совсем сухой и - без единой - вмятины! (Муж тогда исправил рефлектор сам.)
Терентич одобрил.
А у нее начался отек гортани, и муж ночью снова бегал по клинике, теперь - в поисках врача ухо-горло-нос...
Начались галлюцинации, так как ей, хотя до операции и договорились, что промедола не будет, его вводили (не могли, конечно, не вводить, просто она тяжело переносила наркотики). Она же считала, что делают антибиотики, и лишь на 3-и сутки, пробившись как-то сквозь дебри промедоловых видений и поняв, в чем дело, просто не подпустила к себе сестру с промедолом. Сестра была ужасно оскорблена: "Другие просют!" (Но... на третьи сутки уже можно было жить без наркотиков, хотя, конечно, это не легко, но ей легче было переносить оставшуюся боль, чем промедол...)
Муж не успевал сушить ее подушечки - их было три, на смену, думочки, хотя сушил их на огненных батареях: тут же, как только она ложилась на думочку, та пропитывалась даже не потом - гольной водой...
Если ей удавалось на минутку задремать, она сразу же синела начиналась асфиксия, так как она повисала на своем подбородочно-гипсовом краю, "соскальзывая" на него во время дремоты из небольшого люфта над макушкой.
Почему это так получалось, никто не понимал: ни муж, ни хирург, ни профессор, ни Терентич. Это была какая-то загадка: скафандр был надет идеально. Попробовали все же чуть подпилить гипс под подбородком - ничего не изменилось...
Муж придумал поставить ей в постель чемодан, чтобы она, лежа, упиралась в него ногой и, таким образом, не "выскакивала" из люфта, но дремота или просто обычное расслабление - ослабляли или прекращали и нажим на чемодан, и она снова "летела"
в гипсовую "петлю"...
Он перетащил ее на функциональную кровать (она стояла в палате) и, вращая несколько часов подряд специальной ручкой, пытался соотнести плоскости кровати таким образом, чтобы асфиксии не наступало. Напрасно...
И тут, тут, в это именно время, у него возникла острейшая боль в правой стопе, в пятке, из-за чего он абсолютно не мог на нее наступать.
Сделали рентген. Оказалась здоровенная пяточная шпора. Конечно, сто лет ей было, но вот ведь! - ни до, ни после этих дней она никогда не беспокоила его.
Ноге нужен был покой, физиолечение, но... "а мэнч аф а мэнчн дарф гофн"... "Аз дир вэт зих вэлн вэйнэн, зол мир зих нит вэлн лахн!"* И он весь месяц ухаживал за ней на одной ноге, здоровой - прыгал на ней.
И - выходил. И увез домой.
"Нянюшка моя". Это у Астафьева, в "Сне о белых горах". Это Эля об Акимке говорила...
4. САПОЖКИ
В первые же свои зимние институтские каникулы она поехала к отцу в лагерь.
Его станция - Княж-Погост. (У нее было еще два названия: Сыр-Яга и Вой-Вож - на коми.)
В вагоне было холодно, но в тамбуре она просто задохнулась: было минус 50, а на ней шинель и кирзовые сапоги, армейские - ничего другого у нее тогда не было.
Какой он? Узнают ли они друг друга спустя 9 лет, таких лет?
Она помнила его смоляную курчавую голову, склоненную над письменным столом и такие невероятные брови - такие они были широкие и густые, и тоже - смоляные.
И вот...
Она увидела его и, конечно, узнала, и он увидел ее и узнал, и было так немыслимо, так жутко, и такое было счастье, что какая-то лошадь с широченной телегой вдруг вышла откуда-то и встала между ними, разгородив их, не успевших еще подойти друг к другу, и каждый мог хоть как-то прийти в себя из-за этой лошади, перевести дыхание, а уже потом, когда она прошла, было все же легче.
Брови были такие же, серая тряпичная ушанка спускалась к ним, словно поддерживалась ими. Кое-где, правда, немного, в них посверкивали серебристые искорки. А рот... У отца не было ни одного зуба, хотя ему было 46 лет, и рот был как бы провалившимся...
Мы шли к его бараку ("А я иду, со мной беда"...)
Мы шли так, словно шли так каждый день, словно ничего не было, не произошло. Я хотела реветь, кричать, выть, как воют над своей бедой бабы, я хотела броситься к отцу, целовать его, целовать, целовать (СО-МНОЙ-БЕ-ДА!), залить слезами, залить всего, растопить в своей любви. Наверное, и он чувствовал что-то вроде того, но мы шли, словно ничего не было, иначе мы оба так бы размякли, ослабли так, что совсем бы пропали, и ничем уже не смогли бы друг другу помочь... НУ, НИЧЕГО НЕЛЬЗЯ БЫЛО!