Страница 35 из 38
Советник уже не мог лежать в постели, одеяло душило его. Он сел и, обняв колени, уставился в темноту; мучительные воспоминания не покидали его… «Или, например, инцидент с молодым сослуживцем Моравеком; Моравек — образованный человек, пишет стихи. Однажды он плохо составил письмо, и я сказал ему: „Переделайте, коллега!“ И хотел бросить эту бумагу на стол, а она упала на пол, и Моравек нагнулся, покраснев до ушей… Избил бы себя за это! — пробормотал советник. — Я же люблю этого юношу, и так его унизить, пусть даже неумышленно!…»
В памяти Томсы всплыло еще одно лицо: бледная, одутловатая физиономия сослуживца Ванкла. «Бедняга Ванкл, он хотел стать начальником вместо меня. Это дало бы ему на несколько сотен в год больше, у него шестеро детей… Говорят, он мечтает отдать свою старшую дочь учиться пению, а денег не хватает. И вот я обогнал его по службе, потому что он такой тяжелодум и работяга. Жена у него злая, тощая, ожесточенная вечными нехватками. В обед он жует сухую булку…»
Советник тоскливо задумался. «Бедняга Ванкл, ему должно быть обидно, что я, одинокий, получаю больше, чем он. Но разве я виноват? Мне всегда бывает неловко, когда этот человек укоризненно глядит на меня…»
Советник потер вспотевший лоб. «Да, — сказал он себе, — а вот на днях кельнер обсчитал меня на несколько крон. Я вызвал владельца ресторана, и он немедля уволил этого кельнера. „Вор! — кричал он. — Я позабочусь о том, чтобы никто во всей Праге не взял вас на работу!“ А кельнер не сказал ни слова, повернулся и пошел. Тощие лопатки вздрагивали у него под фраком…»
Советнику не сиделось на постели. Он пересел к радиоприемнику и надел наушники. Но радио молчало, была безмолвная ночь, тихие ночные часы. Томса опустил голову на руки и стал вспоминать людей, встреченных им в жизни, непонятных маленьких людей, с которыми он не находил общего языка и о которых прежде никогда не думал.
Утром, немного бледный и растерянный, зашел он в полицейский участок.
— Ну, что, — спросил инспектор, — вспомнили вы, кто вас может ненавидеть?
Советник покачал головой.
— Не знаю, — нерешительно сказал он. — Таких людей столько, что… — Он безнадежно махнул рукой. — Кто из нас знает; сколько человек он обидел… Сидеть у окна я больше не буду. И, знаете, я пришел попросить вас прекратить это дело…
Освобожденный
Начальник тюрьмы растроганно высморкался,
— Вам все понятно, Заруба? — спросил начальник тюрьмы, почти торжественно дочитав соответствующий акт министерства юстиции. — Здесь говорится о том, что вас условно освобождают от пожизненного заключения. Вы отсидели двенадцать с половиной лет и за все это время вели себя… гм… одним словом, образцово. Мы дали вам самую лучшую характеристику и… гм… короче, вы можете идти домой, понимаете? Но запомните, Заруба, если вы что-нибудь натворите, досрочное освобождение аннулируется; приговор, вынесенный вам за убийство вашей жены Марии, снова войдет в силу, и вам придется пробыть в заключении всю жизнь. Тогда уже сам господь бог вам не поможет. Так будьте осторожны, Заруба; в следующий раз сидеть вам до самой смерти.
— Мы вас любили, Заруба, но снова увидеть здесь не хотим. Так с богом! В канцелярии вам выплатят причитающиеся деньги. Можете идти.
Заруба, верзила чуть ли не двухметрового роста, переминался с ноги на ногу и что-то бормотал: он был так счастлив, просто до боли, в груди его что-то хрипело, всхлипывания сдавливали горло.
— Ну, ну, — проворчал начальник, — смотрите не расплачьтесь тут! Мы раздобыли для вас кое-какую одежду, а строитель Малек пообещал взять вас на работу. Ах, вы хотите прежде побывать дома? Понимаю, понимаю, на могиле своей жены. Это похвальное намерение. Счастливый путь. Заруба, — сказал поспешно начальник тюрьмы и подал Зарубе руку. — И будьте внимательны, ради бога. Помните, что вы освобождены всего лишь условно.
— Какой славный человек этот Заруба! — сказал начальник тюрьмы, как только за освобожденным закрылась дверь. — Я вам должен сказать, Форманек, среди убийц встречаются очень порядочные люди: в заключении самые трудные растратчики; тем в тюрьме все не по нраву. Жаль мне Зарубу!
Когда Заруба прошел двор Панкрацкой тюрьмы и за ним захлопнулись железные ворота, его охватило чувство страшной неуверенности: он боялся, что первый же попавшийся полицейский задержит его и приведет обратно, Он брел медленно, чтобы кто-нибудь грехом не подумал, будто он сбежал. Заруба вышел на улицу, и у него просто голова пошла кругом, так много было везде народу. Вон бегают дети, два шофера ругаются. Боже, сколько людей, раньше такого не было. Куда же все-таки идти? А, все равно! Машин-то, машин! И столько женщин! А за мной никто не идет? Кажется, нет, но сколько же тут машин! Теперь уже Заруба убегал вниз; к центру Праги, как можно дальше от тюрьмы; запахло чем-то копченым…но сейчас еще не время, сейчас еще нельзя; потом он почувствовал другой запах, более сильный; новостройка. Каменщик Заруба остановился, жадно впитывая запах извести и бревен, Он загляделся на пожилого рабочего, который месил цементный раствор. Зарубе так хотелось заговорить с ним, но у него
Это как— то не получалось; кажется, он совсем потерял голос; в одиночке отвыкаешь говорить. Заруба большими шагами спускался к центру Праги. Господи, сколько разных строек! Там вон строят из одного бетона, двенадцать лет назад так не строили. Этого не было, не было. В мои времена не было, -думал Заруба. — Но ведь опоры могут рухнуть, они такие тонкие.
— Осторожно, парень! Ты что, ослеп?
Он чуть не попал под машину, а затем — под звенящий трамвай. Проклятье! За двенадцать лет отвыкаешь ходить по улицам. Хотелось бы у кого-нибудь спросить: что это за стройка — такая большая! Хотелось узнать, как попасть на Северо-западный вокзал. Из-за того, что рядом с Зарубой тарахтела машина, груженная железом, и его никто бы все равно не услышал, он попробовал громко произнести: «Скажите, пожалуйста, как пройти на Северо-западный вокзал?» Нет, не получается: совсем, что ли, пропал голос? А может, там, наверху, в тюрьме, ржавеешь и становишься немым? Первые три года иногда еще кое-что спрашиваешь, а потом и спрашивать перестаешь. «Скажите, пожалуйста, как пройти…» Что-то заклокотало у него в горле, но на человеческий голос это похоже не было.
Заруба торопливо пробегал улицы — одну за другой. Он словно опьянел, или, может быть, это ему только снилось: все стало каким-то другим, не то что двенадцать лет назад: крупнее, шумнее, беспокойнее. И народу так много! Зарубе становится даже как-то грустно. Кажется ему, что он где-то на чужбине и с этими людьми ему никогда не договориться. Ах, попасть бы поскорее на вокзал и уехать домой, домой. У брата там домик и дети… «Скажите, пожалуйста, как пройти…»— попытался спросить Заруба, но только беззвучно пошевелил губами. Дома это пройдет, дома он заговорит, только бы добраться до вокзала.
Сзади раздался крик, и кто-то втащил его на тротуар.
— Какого черта ты, парень, не по тротуару идешь? — орет на него шофер.
Зарубе хочется ему ответить, да ничего не получается. Он только откашливается и пускается бежать дальше. Идти по тротуару! Да он для меня слишком узок. Люди, я так спешу, так хочу домой. Пожалуйста, скажите, как пройти на Северо-западный вокзал? Может быть, по той самой оживленной улице, где движется вереница трамваев. Откуда берется столько народу? Ведь здесь целая толпа, и направляется она в одну сторону — наверное, тоже к вокзалу. Потому, видно, так и торопятся, что боятся опоздать на поезд.
Верзила Заруба прибавил ходу, чтобы не отставать. Видите, этим людям тоже не хватает тротуара. Пестрая, шумная толпа уже запрудила всю улицу, а люди все подходят, они просто бегут наперегонки и что-то кричат. И вдруг начали кричать все — протяжно и громко.
У Зарубы, опьяненного шумом, закружилась голова. Боже, как это здорово — столько народу! Там, впереди, запели какой-то марш. Заруба пристраивается к идущим и возбужденно топает. Посмотрите-ка, вокруг него все уже поют. У Зарубы что-то подкатывает к горлу, словно что-то толкает его изнутри, хочет вырваться наружу, — это песня: раз-два, раз-два. Он поет песню без слов, рычит что-то густым басом. Что же это за песня? Да не все ли равно Я еду домой, я еду домой! Долговязый Заруба шагает уже в первом ряду и поет — хотя это и не слова, но все равно — это так прекрасно: раз-два, раз-два. С поднятой рукой трубит Заруба, как слон. Кажется, поет все тело, живот вздрагивает, как барабан. Грудная клетка неистово гудит. А в глотке становится так хорошо, словно он большими глотками пьет вино или плачет. Тысячи людей кричат: «Позор! Позор правительству!» Но Заруба не может понять, что там кричат, и только победоносно трубит: «А-а! А-а!» Размахивая длинной рукой, Заруба идет впереди всех. Кричит и ревет, поет, громко смеется, колотит себя кулаками в грудь и наконец издает крик такой силы, что он взвивается над всеми головами, словно знамя. «У-ва, у-ва!»— трубит Заруба во все горло, во всю силу своих легких, от всего сердца, закрывая глаза, как петух, когда кукарекает. «У-ва! А-а! Ура-а!»