Страница 1 из 5
Эппель Асар
Фук
Асар Эппель
Фук
Рите Джулиани
Сарай - старовер и крестится двумя перстами на своих крестовиков. Сарай первобытнее дома. Как навес первобытнее сарая. Как спасительный от солнца куст первобытнее навеса. Как пещера первее норы, поскольку нору еще надо рыть, а пещера - вот она.
Сарай - старик двора, по-стариковски обходящийся всякой малостью, тихо греющийся на солнце, желательно подальше от нетерпеливых обитателей жилья.
Возле него в теплых столбах воздуха толкутся мухи. У помойки тоже. Но там другие.
Сарай, как придуман, такой и остался. Крыша неизбежна. Она - навес. Без стен от бокового ветра и дождя не обойтись. Дверь обязательна - входить в древнее укрывище земледельческих орудий и предметов жизни. И выходить.
Сарай - хранитель скарба, или полезного, или неупотребляемого, или бывшего, или разного хлама. Скарб этот - человеческая надежда: проводок сгодится, чурбак - понадобится, худая галоша - кому она мешает?
Дом - существо теплокровное и привередливое. Из сарая же кровь ушла, а возможно, ее и не было. Обескровленный и серый, он к нашему времени обрел видовую неказистость.
Сарай - по-турецки дворец - зовется так в насмешку, поскольку дом над сараем трунит. А еще он выселен на задворки без права переписки.
Сарай ищет пообщаться с другим сараем, но как это сделать? Разве что твои букашки переберутся к собрату или дверь от ветра хлопнет, а в ответ дверь соседского - тоже хлоп! Вот и весь разговор.
А еще сарай единственное место, где ничто не о т б р а с ы в а е т тень, при том что летнего света всегда сколько угодно. Вспомнимте:
"В сарае от солнечных лучей, просовывавшихся в каждую щель, было светло и хорошо, и - странное дело - хотя солнце светит всегда с одного какого-нибудь боку, лучи эти лезли со всех сторон. Они входили в щели стен и крыши и пересекались где хотели, потому что надо уметь устраиваться, а солнце в те годы умело, и раз уж попался кособокий низкий сарай, оно совало куда хотело плоские пыльные лучи..."
Мыши, насекомые, пауки и прочие неприметные существа, восславимте же сарай!..
Нашего героя зовут Вадя. Он худ и сутуловат, и, можно подумать, истощен, хотя питается Вадя нормально, а худоба - потому что мало ест. Зато думает много и неотступно. Еще он безответен. Еще - тихий. Людей, как правило, избегает и правильно делает. Глаза у него покрасневшие, как от переутомления. С такими усталыми глазами, отпусти Вадя бороду, у него образовалось бы сходство с Достоевским. Достоевскую кротость его мало кто принимает во внимание, и в детстве Ваде здорово доставалось.
Ему, например, чаще других п о к а з ы в а л и М о с к в у. Подойдет сзади опасный кто-нибудь и спросит "М о с к в у п о к а з а т ь ?" Увернуться уже не успеваешь, потому что детскую голову твою, включая уши, беспощадно стиснули с боков чужие ладони и ты бываешь приподнят вместе с туловищем и свисающими ногами. Голова потом долго не ощущается. Так что М о с к в ы Вадя с детства навидался, хотя чего ее показывать тамошнему жителю, прописанному в собственном доме?
Дом этот - ихний давно. То есть всегда. То есть с тех пор, как его поставили. Лет сто пятьдесят они тут живут. И сад разросся, хотя, как все здешние сады, запущен, а вертоградный его прибыток или червив, или с белыми семечками, или поклеван. Таков уж здешний обитатель - никак не благоустроится, все на что-то рассчитывает (прежде говорили - у п о в а е т) и все, что сгодится для надежды, как сказано, сволакивает в сарай.
Семья была многолюдная плюс Вадин неродной брат с женой. Его тоже вырастили Вадины родители - дед с бабкой. В парке по соседству играло радио. Толклись в летних столбах мухи. Разрастался сад, Яблоки - хоть бели стволы известью, хоть не бели - червивели. Правда, одна яблоня с красными яблочками (у них даже внутри все красное) червю не давалась. Дед яблоню берег и говорил, что название ей - с о р т - п у н е ц, но, по-моему, врал, а п у н ц а выдумал из-за красной яблочной середки.
Места в доме хватало и детишкам, то есть внукам, и пользовавшимся безусловным послушанием добрейшим деду с бабкой. Разве что у бабки по ночам скучали ноги, и она до света ходила по ихней с дедом надстройке и места себе не находила. Недоспавшая от этого, к домашним она все же придиралась, а выспавшийся и сладко посопевший на зорьке дед был как голубь, и от него хотелось услышать сказку про старую жизнь с городовыми и околоточными. Но не только. Если деда порасспросить, он откровенничал и про своего барина, графа Шереметева - крепостника каких поискать.
Дед - натуральный человек этих мест. Он по-прежнему отбивает ненужную больше в хозяйстве косу, а заодно от скуки шорничает. Во всяком случае хомут, который тоже на хрен кому теперь сдался (хотя лошадей с телегами в московском обиходе хватает), у деда в порядке. Еще у него живет за три километра друг, тоже чей-то дед, но во Владыкине. Наш к нему ходит покурить. И всегда берет косу, помахать по дороге. Потом вялую траву подбирают окрестные люди у кого коза.
Собираясь во Владыкино, дед бреется опасной бритвой перед осколком старинного с широким фацетом барского зеркала, отчего отражение милого дедова лица получается со сгибами, как у сложенного, а потом расправленного листа бумаги. Однако бинокулярное стариковское зрение дробленностью этой не смущается, да и бритва тоже как надо вострая. А затупится, он ее - раз! - и направит на царском еще ремне, зацепленном пряжкой за гвоздь, вбитый тут же в столбик рукомойника.
Намыливает щеки дед помазком, повертев его на мокром мыле, а потом водя по щекам и возле бородки с усами, которые оставляет. А потом уже бритвой с костяной ручкой, забрав между пальцев, которую надо, ее изламывающуюся часть - раз! - убирает широкой полосой белое мыло вместе со щетиной и сразу - раз! - мыльную эту с седым волосом налипку об кусок газеты снимает. А кровь - раз! - из пореза (у деда кожа розовая и нежная) давай немного течь, а он ее квасцами, квасцами (палочкой такой), она и останавливается.
И язык деду под щеку подсовывать не надо - у него на эти места как раз усы-борода приходятся. Так что он еще разок, заглядывая за амальгамную плесень, поскоблится - и всё. И побрился. И газетины со сбритой пеной в мутной воде поганого ведра под рукомойником плавают.
Побрился дед, водкой лицо протер, а бабка опасается, что - бритого и с косой - деда схватят как единоличника, хотя с косой он выглядит, вообще-то, как смерть. Мелкая жужжащая и ползающая живность - летние слепни, стрекозы и мурашки - его так и называет: с м е р т ь т р а в е.
А некоторые мухи, чтоб не мешать бритью, уходят всем столбом, в каком толклись у рукомойника, к сараю, где сидит Вадя.
А еще дед, перед тем как идти к другу, достает из фанерного баула, позабытого при старом режиме одним дачником, коробку папиросных гильз, а еще пачку филичевого табаку - у него с войны несколько осталось - и сидит себе под сортом п у н е ц гильзы набивает, укладывая их в пустую коробку от "Казбека". И кричит: "Вадь, я их целую эту уже натолкал!"
Курить они с другом все равно станут козьи ножки, табаку в которые накрошат из старательных филичевых папиросок, причем друг обязательно, чтоб не ударить лицом в грязь, заметит: "Казбек - от него ноги вразбег", но с папиросами приходить форсистее, особенно, если дед отправляется в старом картузе с облупленным лакированным козырьком. И, конечно, с косою. "Ну я пошел, Вадь!" - и уходит.
Канава не канава, кочка не кочка - дед косит. Зеленоватая травяная сукровица лезвие мочит, одуванцы, заслышав "сви-с-сь!", сами отлетают, жилистый подорожник ложится тоже, а в забранное решеткой окно одного научно-исследовательского узилища, виднеющегося вдали от дороги (что там такое, мы понятия не имели) глядит на деда один будущий писатель, как раз отбывающий в шарашке своё, и недоумевает, что, мол, за чудо такое у дороги происходит. Козырек отсвечивает, синяя косоворотка угадывается, коса вспыхивает на солнце, косарь ее нет-нет отбивает - словно и продразверстки не было, и трудовой навык народом не пропит. Ломает голову над странной загадкой наш знаменитый узник, а его товарищ по несчастью - Лёва с идеями предполагает, что большевики-ленинцы все же чего-то добились и чего-то не утеряли. А будущий писатель, не умея постичь фуражечные вспышки у дороги, в бессонную ночь догадывается, что это особый топтун, уже на далеких к шарашке подступах делающий свою ябедную работу.