Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 33



– Люсье-е-ен, – протянул названный Рошфором, глядя на меня с каким-то весельем, причина которого была мне непонятна. – И сколько же тебе лет?

– Семнадцать, монсеньер.

– И за какие же твои достоинства тебе пожалована такая милость, Люсьен? – усмешка на его красивом лице теперь, как мне показалось, была адресована не столько мне, столько его высокопреосвященству.

– О-о-о, граф, – простонал мой хозяин, закатывая глаза.

– Матушка говорила мне, что мое главное достоинство – честность, – ответил я.

– Дайте мне шесть строк, написанные рукой самого честного человека, и я найду в них то, за что его можно повесить, – вкрадчиво произнес Рошфор, искоса глядя на кардинала.

– А я не умею писать, – ответил я. Кардинал рассмеялся. Рошфор тоже угодливо улыбнулся, но я успел уловить в его глазах выражение крайнего изумления.

Кардинал спросил меня, кто мой духовник, и сообщил, что отныне я исповедуюсь отцу Жозефу. Я чувствовал себя польщенным – ведь еще никогда со мной не разговаривали такие влиятельные особы. Даже немного осмелел. Окно в карете было открыто, и когда мы выехали из города, то ветер стал довольно свежим, тем более лошади перешли на рысь.

Его высокопреосвященство закончил разговор со мной, достал бумаги и начал их просматривать, иногда тихо переговариваясь с Рошфором. Порыв ветра загнул лист, мешая читать, и я протянул руку и опустил плотную шторку.

От моего движения кардинал напрягся, а Рошфор уже открыл рот, чтобы возразить, как вдруг на шторку шлепнулась смачная порция птичьего помета. Судя по скорости и направлению стекания, это дерьмо оказалось бы прямиком на красивом лиловом костюме графа, опоздай я на мгновение.

– Благодарю, – произнес граф явно не то, что собирался.

– Вот видите, граф, Люсьен уже начал приносить пользу, – язвительно сообщил кардинал, и опять дернул ртом в той гримасе, что означала у него улыбку.

Глава 7. Замок Шатонёф

Я оказался хорошим слугой. То есть мог когда угодно и где угодно заснуть и так же легко проснуться, восполняя ранний подъем и поздний отход ко сну.

Потому что Монсеньер обычно спал не больше четырех-пяти часов, кроме того, регулярно бывали и плохие дни – когда он вообще не ложился, проводя ночи за бумагами. Чернил он изводил море, и сухая чернильница – единственное, за что он на меня однажды разгневался.

– Люсьен, мерзавец! Чем я буду писать?

– Простите, ваше высокопреосвященство! Сейчас сбегаю к мэтру Шико.

– Может, быстрее будет пустить тебе кровь и писать ею? – глянул он на меня так, что я чуть не обделался. – Впрочем, на трансильванского господаря это может произвести неправильное впечатление. – Он усмехнулся в усы, и я понял, что гроза миновала, но пока несся через три ступеньки вниз – поклялся держать хотя бы пузырек про запас.



У кардинальского личного медика мэтра Шико я разжился двумя бутылями, выданными мне с сочувственной улыбкой – вид у меня был еще тот. Я торопился так, будто черти палили мне пятки, так что мой обычный доклад лекарь принял единственно по моей мимике: на его вопросительно поднятые брови я утвердительно кивнул, знаменуя этим, что со здоровьем у нашего патрона за ночь не случилось ничего экстраординарного.

Увы, слишком часто это было не так.

Ум у Монсеньера работал безукоризненно – я поражался, как он может столько читать и писать – всегда без помарок, как будто меморандум, адресованный какому-нибудь монарху, министру или папскому легату он просто списывал из своей памяти в уже готовом виде. Из той груды корреспонденции, что поступала по официальным и неофициальным каналам, он, лишь один раз взглянув на бумагу, принимал решения, которые, за редчайшим исключением, никогда не менял и ни с кем не обсуждал. Как я узнал значительно позже, все ключевые сведения – даты, факты и главное – имена – он держал исключительно в уме, не делая никаких записей.

Воистину, в голове этого человека содержались ключи от всей европейской и значит, мировой политики! Все нити заговоров, официальных нот и тайных протоколов, все имена высокопоставленных шпионов и продажных секретарей официальных особ, множество тайн королев, королей и фаворитов – все было тщательно внесено, каталогизировано, активно пользуемо – и все хранилось под этими густыми темными волосами, за этим высоким бледным лбом, за водянистыми от усталости глазами.

Еще меня поражало, что Ришелье почти никогда не пребывал в раздумьях – как это делают обычно люди: складывают руки домиком, возводят очи горе или по-простому скребут в затылке. Кардинал как будто всегда имел уже готовый план действий, расписанный до последней мелочи, и всей его жизненной задачей было привести окружающую его реальность в согласие с этим планом.

Воображаю, каково было присутствовать на заседаниях Королевского совета, возглавляемого его преосвященством. Избиение младенцев.

Впрочем, он не заносился, подобно слишком гордым и слишком рано умиравшим фаворитам, коими так богата история нашей страны. Кардиналу как будто свыше отмерили еще и знание человеческой природы – едва ли не самым ценным его даром было умение предвидеть, кто как поступит в той или иной ситуации. Даже не видя человека, он уже как будто знал: что тот может, чего точно не может, а вот в этом – небольшом – поле могут быть варианты. Едва ли не самым интересным для него было следить за этими вариантами и делать ставку на тот или иной исход.

Проявляя при этом бесконечное терпение. Он редко повышал голос, не жалел времени и сил, чтобы объяснить несколько раз и убедиться, что понят. Это можно было принять за доброту, но скорее – его внутренние весы давно и точно установили, что цена ошибки, возникшей из-за непонимания, слишком высока, чтобы жалеть на объяснения свое драгоценное время.

Представьте, какое у него при всем этом было здоровье.

То есть, я думаю, веди он жизнь обычного высокопоставленного клирика, – он бы вообще не знал, что такое хвори. Но вся его жизнь была подчинена великой задаче – и тело его бунтовало.

Когда я в первый раз разглядел его со спины, то поразился, насколько Монсеньер выглядел бесплотным. Мне показалось, что за пелериной вообще нет ничего – так, сгустившийся эфир, привидение, призрак, явленный пугать людей.

Взгляд его обладал магнетическим, завораживающим эффектом – но даже василиски не имеют глаз на спине.

Худой спине, где все позвонки и ребра были наперечет, едва прикрытые жилистой мускулатурой. Может быть, когда-то перед крещением он и имел упитанную фигуру и перевязочки на руках, но те времена давно прошли, и за прибавку в весе мэтр Шико вел долгую, упорную и, увы, почти безрезультатную борьбу.

Его высокопреосвященство ел и мало, и неохотно, словно выполняя повинность – послушно, но без удовольствия. Вот в вине он толк знал – разбирался в букетах, купажах, годах сбора и регионах. Пожалуй, те редкие моменты, когда он мог спокойно сидя у огня выцедить бокал шамбертена, были наиболее близки к тому, что называется покоем и счастьем у обычного человека. Чаще всего он пил на ходу, в течение дня, чтобы как-то подкрепить свои силы, вино не оказывало на него хмельного действия, выпивал ли он два бокала или две бутылки. В этом он был истинный дю Плесси – представитель рода, из которого вышло столько военных, да и сам мсье Арман в юности готовился служить Марсу, а не Христу.

Но нормально, за столом, пообедать и поужинать удавалось ему не каждый день – совещания, разъезды, приемы, где он, бывало, месяцами ничего не ел, боясь отравления, – все это не способствовало нормальному пищеварению: несварения, запоры и геморрой регулярно его мучили. Хотя мэтра Шико это волновало гораздо больше, чем самого кардинала: тот относился к немощам плоти с истинным стоицизмом. Гораздо страшнее для него были головные боли и бессонница.

О, как я боялся этих ночей! Когда Монсеньер уже не мог работать, не мог читать (это обычно случалось на третьи сутки без сна), а только метался по комнате, напоминая гигантскую летучую мышь в своей сутане, накинутой на ночную рубашку.