Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 33



А вместо этого увидел… Пале-Кардиналь в водах ла-рошельской гавани. Крыша дворца была ненамного шире, чем это сооружение – с башнями через каждые десять туазов, с широким каменным полом из гранитных плит, а стволы лучших мачтовых сосен, темные от смолы, уходили наискось прямо в низкое небо, напоминая громадные пушки, призванные сбивать в полете ангелов.

Вверху тяжело тащились тучи, внизу глухо рычало море. Бледно-серая туша океана тяжело ворочалась, пытаясь сбросить ярмо со своей спины.

Серое море сливалось с серым небом, и линию горизонта трудно было бы различить, если б не английская эскадра, на всех парусах спешащая прямо на нас.

– «Виктория», – к собственному изумлению, у меня получилось прочесть английскую надпись на борту многопалубного корабля величиной с Нотр-Дам.

– «Виктория» – флагман, вон вымпел лорда Денби! – воскликнул Рошфор. – Смотри, открывают орудийные порты, будут стрелять!

На борту «Виктории» блеснуло, завыло и грохнуло. Треск, плеск, окатило до пояса – ядром посшибало края опорных балок над головой. Море волновалось у меня под ногами, выплескиваясь на гранит и норовя стащить с дамбы.

Тут закричали слева, и целая рота пушкарей обступила лафеты, ловя англичан на мушку. Уши разорвал грохот, поплыл сизый дым, и в корме флагмана зазияла пробоина размером с карету. Люди посыпались в воду.

– Жаль, что там нет Бэкингема! – кровожадно заявил Рошфор.

Наши опять вдарили, ноги мои подкосились, и я упал на плиты, вцепившись в обросшую тиной балку.

«Вот так и буду сидеть, – думал я, – плевать что мокрый», – меня окатило до шеи, но мысль о том, чтобы встать во весь рост, внушала ужас. Как будто все воет, грохочет, дымит и падает – исключительно по мою грешную душу.

Наши пушки вели прицельный огонь по англичанам. Те, из-за начинающегося шторма, скученности и болтанки, били то выше, то дальше цели, откалывая верхушки у балок-опор, не в силах нанести значительного ущерба. Ближе им не давали подойти остовы затопленных кораблей, обнажаемые волнами в самых неожиданных местах. «Лайон» налетел на грот-мачту такого утопленника и пропорол днище. Его со вкусом расстреляла ближайшая команда пушкарей.

Тут соленая пыль залепила мне глаза, я затряс головой. И увидел Монсеньера.

Ришелье стоял скрестив руки, совсем один, и глядел на битву отрешенно и сурово. Ни один мускул не двигался на его лице, оно было словно высечено из гранита и принадлежало не живому человеку, а памятнику.

Поодаль сгрудились капуцины, отец Жозеф бурно махал руками, словно меча в англичан невидимые молнии, один из монахов держал под мышкой красную шляпу кардинала, украсившую ярким пятном их черно-бурую группу.

Монсеньер стоял с непокрытой головой, штормовой ветер развевал его волосы и пелерину, опять делая похожим на неподвижного орла.

Ни один луч солнца не пробивался сквозь тучи, не играл на полировке кирасы, на эфесе шпаги, не посылали ни единой искры даже бриллианты в ордене Святого Духа на голубой муаровой ленте.

Под кирасой у него была алая сутана – выпустив наружу пелерину, парившую над его плечами, полы он заткнул за пояс, чтобы не парусились, и высокие серые ботфорты с кроваво-красной оторочкой были мокры от брызг.

Только белый воротник священника – простой, без отделки – освещал его строгое неподвижное лицо, глядящее будто не на кипение морского сражения, а на выпрядаемую в тишине нить Парки…

Такое же лицо было у него на казни графа Анри Шале*. Молодой граф никак не мог поверить в неминуемость собственной смерти.

– Ведь вы же обещали, обещали!

– Вы же обещали сохранить ему жизнь, если он все расскажет! Ваше высокопреосвященство! – мать Шале ползла к кардиналу на коленях, сдерживая рыдания, но слезы все равно текли по ее измученному лицу. – Ваше высокопреосвященство, будьте милостивы!

– Приговор подписывает король, я могу лишь смиренно молиться о душе вашего сына, мадам!

– Но вы обещали, обещали ему жизнь! – женщина простерлась на полу, не в силах подняться, сотрясаемая самыми горькими слезами – слезами матери о ее ребенке.



Ребенок – то есть Анри Шале, двадцати шести лет от роду, всего лишь хотел убить Монсеньера. Гастон Орлеанский – еще один любимый ребенок – всего лишь считал, что корона идет ему больше, чем старшему брату. Убить первого министра, убить брата – что может быть проще и понятнее? Монсеньеру так понравилась последовательность действий – сначала кардинала, а потом короля – что он даже заподозрил принца Орлеанского в наличии некоторого ума, но потом выяснилось, что план составляла герцогиня де Шеврез.

– Зачем вы пообещали ему жизнь в обмен на признание? – поморщился отец Жозеф на крики из приемной.

– А как иначе было заставить его всех выдать?

– А Гастон?

– Мы не можем тронуть Орлеанца, пока жива его мать. И всем его словам грош цена – в любой момент открестится, но Шале это в голову не приходит.

Король действительно проявил милость, заменив четвертование отсечением головы.

Монсеньер поехал в Нант, чтобы присутствовать на казни. Ранним августовским утром даже внутренний двор тюрьмы на первый взгляд кажется приятным местом. Деревянный помост может показаться не эшафотом, а подмостками, вот только плаха да огромный двуручный меч – декорации какой-то очень уж мрачной пьесы.

Впрочем, хоть главное действующее лицо – осужденный – был на месте, бледный, красивый, белокурый, но отсутствовал второй необходимый герой – палач. Палача не было. Он неизвестно куда исчез, по странному совпадению – после ночного визита матери и друзей бедного Анри Шале. И второй палач тоже исчез. Нант не очень большой город, и палачей было всего два.

С бесстрастным лицом Монсеньер произнес:

– Смертную казнь действительно придется отменить, – я услышал радостный женский вскрик: мать Шале и несколько его друзей с рассвета стояли у помоста. – Отменить казнь для того из смертников, кто сможет выступить в роли палача и отсечь голову графу Шале согласно приговору, подписанному королем Людовиком.

– Я! Я могу, ваше высокопреосвященство! – вперед вылез обтрепанный лохматый висельник, сильно припадающий на левую ногу. – Я Ксавье Арну, ваше высокопреосвященство, я конокрад. Меня должны повесить, но я послужу, если позволите.

– Мы позволяем, – величественно кивнул Монсеньер.

Шале взошел на эшафот. Руки у него были связаны за спиной, так что пристроить голову на плаху ему помог конокрад. Тюремный священник поднес к губам графа крест, и казнь началась, под барабанный бой.

Конокрад не знал, что смертнику полагается оголить плечи и шею, разорвав ворот сорочки. Первый удар он нанес как раз по льняному воротнику, даже не разрубив шов. Шале потрясенно распахнул глаза, но не издал ни звука. Арну второй раз опустил меч, но плашмя. Только в третий раз у новоявленного палача получилось пустить кровь, но до конца было далеко.

Монсеньер с бесстрастным неподвижным лицом смотрел на мучительное отделение души от тела, а я думал о том, что они – Гастон Орлеанский и граф Шале – хотели убить мсье Армана, вонзив кинжалы в его грудь.

Визит на виллу Флери, по плану заговорщиков, должен был закончиться смертью хозяина под клинками гостей.

«Это за один удар, – я словно со стороны смотрел, как конокрад опять рубанул по шее. – Это за второй удар. Это за третий, – сколько ударов мог бы нанести рассвирепевший Гастон? – Это за Жюссака (приближенных тоже планировалось убить). Это за мэтра Шико. Это за меня!»

Голова Шале наконец-то покатилась с плахи. Черты лица искажены нечеловеческой мукой, шея разлохмачена, как будто ее не рубили, а перетирали веревкой. Впрочем, почти так и получилось.

Арну выглядел как сам дьявол, склонившись перед кардиналом в глубоком поклоне, даже с кудрей его капала кровь.

– Простите, ваше высокопреосвященство, не приходилось раньше головы рубить.

– Бедному Шале существенно повезло, что вам не пришлось его четвертовать – вы вряд ли управились бы до ужина.