Страница 26 из 34
В Штутгарте, куда я приехал, шел дождь.
В славном городе Штутгарте, затянутом сеткой зимнего дождя, неподалеку от Кенигштрассе шумела барахолка. Был конец недели, и оттого там топтался народ, много людей. Продавали на барахолке тряпочки, негодные к употреблению, порнографические журналы издания 1965 года и потускневшие мельхиоровые ложки.
Стояли там и крепкие рижские ребята. Товар у них был особый - ордена и медали. Лежала у них под стеклом звездочка - орден Красной Звезды, хороший боевой орден. Стоил он тридцать марок, иначе говоря, шесть пачек сигарет.
На мгновенье мне показалось, что это мой орден, тот, украденный из школьной мастерской, и я еле подавил в себе желание сверить номера. Но нет, это была, конечно, чужая звездочка.
И я снова вспомнил своего дружка, что получил этот орден посмертно, и другого, который получил просто смерть, без всяких орденов.
Человечек в долгополой шинели и красноармейской шапке держал наперевес винтовку с примкнутым штыком. Казалось, что он двигался на восток, стремясь вырваться за пределы серебряной подковы, в которую он был заключен, и отправлялся на Родину.
И орден этот был красив особой красотой, красотой ушедшего мира.
А рядом, среди юбилейных медалей, был придавлен стеклышком орден Александра Невского. Человек в шлеме, в отличие от красноармейца, хмуро смотрел с него на запад, на федеральные здания земли Баден-Вюртенберг. Орден этот особый, не очень известный, всего им награждено тысяч сорок человек, по статуту - от командира взвода до командира дивизии.
Мне понравился этот князь, оказавшийся в чужой стране, хотя, по сути, это был не князь, а народный артист СССР Черкасов. Никто не знает, как выглядел князь, и можно быть уверенным только в форме его шлема. Можно придумывать за него мотивы поступков и политических решений, потому что никто не знал, как все произошло на самом деле. Можно было придумывать за него хитрые политические ходы, потому что в воображаемом князе мне больше всего нравились малые потери личного состава во время Невской битвы.
Но я возвращался к Ане, и по мере приближения к дому слова "личный состав", "взвод" и "дивизия" испарялись из моего лексикона. Только старики могут вспоминать о войне как о лучшем в прожитой жизни. Не мне глумиться над ними, людьми одной со мной крови, и все же мой путь иной. Нужно жить, а не умирать, а жить войной нельзя.
Я возвращался домой.
Однажды мне пришел факс от Иткина. Работа снова отрывала меня от Анны, но про себя я думал, что надо же и честь знать, нечего бездельничать, все же деньги платят мне именно за работу, а не за романтические размышления. Иткин просил встретить какого-то командировочного, проезжающего из Австрии в Мюнхен, и довезти его до Берлина.
Я ненавидел командировочных и туристов, которые табуном бегут по немецким магазинам, с дробным топотом окружают прилавки распродаж, а вот, кстати, и распродажа, две недели сниженных цен, и потянулись сюда желающие купить европейское барахло подешевле. Они были людьми из анекдотов: одни - сорящие деньгами, подобно арабским шейхам, другие - отключающие своими кипятильниками свет в целых кварталах. Не было у меня никаких прав раздражаться на этих людей, сам я, как халявщик, паразитируя на знании языков, сидел в центре Европы и ходил в эти магазины за всякой дребеденью. И все же я представлял, как придется мне показывать командировочному человеку магазины, в которых стесняются покупать что-либо даже турки-гастарбайтеры. Я представлял себе даже его облик - немолодого затюканного дядьки, которому жена вырезала из картона свой след, чтобы он совал его в иностранные ботинки, примеряя. Командировочный человек с ногой своей жены в кармане. Такой дядька мне даже понравился, вызвал в глубине моей души безотчетно-дружеские чувства.
Может, он почти старик, конечно, не такой старик, которого я оставил в Москве, но уже не просто немолодой, а старый человек, которого зачем-то курирует наша фирма. И тогда я буду ходить с этим стариком, наверняка воевавшим, по той земле, до которой он не доехал на танке. Вряд ли, впрочем, он будет танкистом, скорее он окажется минометчиком, как тот безвестный старик, с которым я познакомился в Крыму давным-давно. Главное, он будет один, и не с кем ему будет перекрикиваться о размерах лифчиков, не будет он бежать, сметая на пути покупателей, к соотечественникам. Я переведу ему каждую вывеску.
А командировочный оказался сухощавым украинским парнем, не знавшим ни слова по-немецки. Не мое дело было спрашивать кто он, и что ему нужно в Берлине. Уже одно было хорошо, что он не был похож на обычного командировочного и не интересовался магазинами.
Впрочем, мы разговорились, когда он попросил проявить обычную фотопленку "кодак" - объясниться с девушкой в магазине он не мог. И из случайных слов, оговорок я понял, что маршрут его был иным - и начинался он на той земле, где теперь воюют. И еще я понял, что профессией худощавого была именно война.
Получив пленку и фото, он задумчиво просмотрел ее, перетасовал фотографии и вместе с частью уже отпечатанных где-то снимков, попросил отправить их во Львов. Видимо, он ехал куда-то еще и, из благоразумия, не хотел их забирать с собой. На них был берег моря, худощавый человек, только что вылезший из воды, он же на фоне каких-то построек, на вершине какой-то горы и рядом с белым джипом. Это были обычные фотографии, которые во множестве производят на свет аппараты всех туристов и командировочных, так же неотличимые одна от другой, как канувшие в Лету фотографии у знамени части отличников боевой и политической подготовки.
Зато на других снимках украинец был с автоматом, и, хотя я увидел знакомый рожок-магазин, я понял, что это румынский автомат Калашникова, он был с двумя ручками - спереди и сзади рожка, а рядом стояли люди с другим оружием, один даже с гранатометом. Но на вывеске булочной за ними была знакомая кириллица.
Все перепуталось в мире, и я, потеряв чутье на своих и чужих, никак не мог понять, за кого воевал этот фальшивый командировочный.
А на другом снимке я увидел силуэт человека, показавшийся мне знакомым. Лица его не было видно, и узнать человека лишь по его широкой спине я не смог. Это мог быть кто угодно - даже мой одноклассник, голубоглазый крымский свистулечник, или даже Чашин, про которого я давно забыл. Люди на этой фотографии сидели за столом, замерли со стаканами в руках, у одного висело на вилке что-то длинное, изогнувшееся земляным червяком. Фотография была настоящей застольной фотографией. Таких снимков тоже множество, если не считать отсутствия женщин за этим столом. Поэтому я отогнал мысль о знакомом незнакомце и продолжал поить своего протеже немецкой водкой.
Мы говорили о чем-то, и я ловил себя на мысли о том, как мало мы отличаемся от тех, кто беззвучно чокался на глянцевой бумаге, лежащей в кармане его куртки.
Внезапно командировочный замкнулся и стал совершенно отчужденным, точно так же, как замыкались и уходили в себя маленькие корейские офицеры в прежней моей жизни.
Зачем этот парень таскает с собой фотографии - вряд ли он занимается чем-то серьезным. Профессионал не будет возить с собой такую память. Это одноразовый мальчик, мальчик немедленного применения, и если не избавится, по крайней мере, от привычки часто фотографироваться, то вряд ли проживет долго.
Он уснул на заднем сиденье, мирно свернувшись калачиком, когда утром я повез его в Берлин на малой скорости. Я ехал не больше пятидесяти километров в час, и несколько раз полицейские останавливали меня, чтобы понять, не пьян ли я.
А в Берлине, первое, что я увидел на Александрплац, был пьяный русский нищий, певший про бродягу, что бежал с каторги. В руках у нищего была детская электрическая гармоника.
Это не было похоже на уличную музыку, которую я так любил.
Это вызывало чувство стыда.
Командировочный исчез у меня из машины вместе со своей сумкой, когда я пошел к телефону, чтобы в очередной раз позвонить Ане. Но, в конце концов, что мне было до него, когда вместо автоответчика я слышал голос живого человека? Я глядел на окошечко телефона, в котором жидкие кристаллы безжалостно отмеряли время моего разговора. Мне надо было думать о карточке, которую я втыкал в этот автомат, а не об искателе удачи, едущем куда-то по своим надобностям.