Страница 22 из 34
Темнело.
Мы шли по улице Горького, ставшей Тверской и Багиров с ненавистью смотрел на уличных проституток и их сутенеров. Дело в том, что рядом с моим домом, в маленьком дворике было у проституток гнездо, и каждый вечер сутенеры собирали их там. Сутенеры были при деле, они осматривали своих подопечных, как командир осматривает солдат на плацу - подшит ли воротничок, начищены ли сапоги, и так же, как командир на построении, давали наряды на работу.
Меня эта процедура скорее веселила, иногда я даже здоровался с некоторыми девушками, когда шел слишком поздно домой, и, разумеется, когда рядом с ними не было их хозяев.
Ненависть Багирова меня удивила.
- У тебя злой взгляд. Раньше, когда ты сидел в ларьке, ты не был таким бешеным.
- Насмотрелся.
Я вспомнил старика, продававшего свистульки на южной набережной, добродушного поклонника публичных казней, и открыл, что взгляд Багирова стал в точности таким же, как взгляд свистулечника.
Мы пришли ко мне и тихо, потому что мой хозяин уже спал, начали вместо водки пить плохой, но, что его извиняло, заваренный, как деготь, чай.
Затылок Багирова уперся в коричневый край Памира.
Все так же горел мертвенный хирургический свет за моим окном, сочилась вода из крана.
- Нечего говорить про потерянное поколение, нужно делать дело, - говорил Багиров.
- Какое дело, сначала определись. Всю дрянь, которую люди плодят, обычно прикрывают этим словом. Дело... А что такое дело?
- Ты знаешь, я вернулся в армию, - сказал он, посмотрев мне в глаза.
И, помедлив, прибавил:
- Ну, не совсем в армию, но это неважно.
По коридору зашаркал проснувшийся старик и, пожурчав в туалете, отправился в обратный путь.
Что значило "не совсем в армию", я не понял, а он все равно бы не рассказал. Но все же Багиров вернулся в армию. Что теперь с ним будет, непонятно.
Я слушал его внимательно, потому что это был вариант моей судьбы. И Багиров говорил об этом нашем общем отрезке жизни.
- Я не понимаю тех офицеров, кто сейчас жалуется на безденежье. В присяге, которую мы давали, было все сказано о тяготах и лишениях. Наша профессия была - умирать, и нас об этом предупредили. А теперь эти люди жалуются, что у них нет квартир.
- Умирать - за что? - спросил я.
- Умирать по приказу государства. Это неважно, за что.
- Ты не хуже меня понимаешь, что умирали наши с тобой друзья за очень разные вещи, и за всякую дрянь в том числе, и, в конечном итоге...
- Ты ничего не понимаешь! Ты говоришь о военном чиновнике, человеке, который выезжает на маневры к восьми, и возвращается домой к ужину, а я говорю тебе о воинах.
Я вспомнил нашего инструктора по рукопашному бою, который говорил: "Если перед самураем лежит несколько дорог, то он выбирает тот путь, который ведет к смерти".
- Это все очень красиво, - заметил я, - но помни, что мы с тобой одиноки, и нечего нам терять. А чем виноваты офицерские жены?
- Они вышли замуж за воинов.
- А дети?
Он пропустил мой вопрос и продолжил:
- Каждый должен быть на своем месте. Я буду на своем.
- Не страшно?
- Не страшно. Мне все зачли. И звание тоже.
Но я знал, что все же ему страшно, потому что мы служили в другой армии другого времени, и с тех пор два раза успела поменяться форма. Наверное, теперь эта форма стала красивее, отчего-то все связанное с войной кажется красивым.
До первой крови, разумеется.
И теперь Багиров хотел возвращения в прошлую жизнь. Армия влекла его, он считал, что она застоялась. Солдаты сходились с крестьянками, сажали капусту. А сажать капусту было позволено лишь крестьянам да одному отставному римскому императору. Остальные императоры не могут менять свою жизнь. И солдаты не вправе менять свою жизнь.
Только естественным продолжением рассуждений Багирова должно быть приказание воинам время от времени убивать кого-нибудь.
- Все не так просто, все не так просто. Помнишь нашу присягу, я, например, помню ее наизусть - "Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Вооруженных Сил, принимаю присягу и торжественно клянусь быть честным, дисциплинированным и бдительным воином, строго хранить военную и государственную тайну..." Я уже не гражданин этого государства, его просто нет, нет ни Советской Родины, ни Советского Правительства. Жизнь освободила меня от этой присяги, а присягают единожды. И я благодарен жизни, за то, что не надо ни убивать, ни умирать по этому поводу. Сейчас ты скажешь, что нельзя умирать за славу, а нужно - за идею. Это вранье. Умирать вообще не нужно, нужно жить. Знаешь, я чувствую большую неправду, разлитую в воздухе, а где источник - мне неизвестно. Видимо, эта зараза - во всех нас, и что делать - непонятно.
- Что делать - понятно, - веско ответил Багиров. - Наш путь - путь воинов, и если ты не признаешься себе в этом, то только отдаляешь свой выбор.
В расстегнутом вороте рубашки была видна цепочка, а на ней - смертный медальон, коричневая пластинка, с чужой фамилией и номером части, в которой он никогда не служил. Медальон был десантный, даже с надписью по-английски "airborn troops", и зачем он таскал его с собой, я не понимал. Кажется, он махнулся с кем-то этим медальоном, подобно тому, как менялись в старину нательными крестами. Но и в этом я был не уверен.
Медальон смертника. Я отогнал от себя этот образ.
- А ты не пробовал снова начать писать, ну там стихи... - спросил я невпопад и сразу же понял, что сделал ошибку.
Этого не надо было спрашивать, это было у него больное место.
И мы заговорили о женщинах.
- Отношения с бывшей женой должны быть похожи на самурайский меч - так же холодны и так же блестящи, - говорил он, затягиваясь длинной сигаретой. Тонкие ноздри Багирова ловили только что выпущенный дым.
"Пижон, навсегда пижон, - подумал я. - Хотя есть у тебя своя правда. Но пока она - не моя. И снова, но уже про себя, я подумал, что не стоит умирать ни для чего - ни для денег, ни для Чашина, ни для государства. Надо жить, и никто не может посоветовать - как".
А потом я снова вспомнил о своей жене: "И все же я не могу ее ни с кем делить".
Спали мы недолго, Багирову нужно было куда-то, и я не спрашивал, куда.
Мы вышли в жаркое летнее утро, наполненное шумом машин и грохотом отбойных молотков. Но жара уходила, через несколько дней появились на улицах девочки в белых фартучках, несущие цветы, настал прохладный сентябрь.
Однако и он подошел к концу.
Я обнаглел окончательно и снова попросил недельный отпуск.
Хозяин мой скривился, но промолчал.
"Он боится меня", - недоумевал я, - "но почему? Другой бы давно меня выгнал. Ну да ладно, не мое это дело".
Я поехал за клюквой - это так называлось. Между Москвой и Питером, сойдя с поезда, я долго шел к клюквенным болотам. Сначала стояли ясные дни, потом парило, а затем начались дожди. Несмотря на это, торфяники курились, потому что внутренние пожары жили где-то под поверхностью.
В пропитанном водой воздухе стоял не то дым, не то пар.
Я со своими неблизкими знакомцами жил в палатках на краю огромного болота.
Ведра и канистры наполнялись твердыми, еще розовыми, а не красными ягодами. Кто-то ходил за грибами, а я путешествовал по лесам - до далеких озер и обратно, по заброшенным дорогам к заброшенным деревням...
Дождь время от времени загонял меня в пустой умирающий дом или под большое дерево.
"Если вам дорога жизнь держитесь подальше от торфяных болот", - бормотал я про себя. - "Если вам дорога жизнь... Ни черта, откуда я знаю, что мне дорого".
В последний день моей жизни на болоте сборщики начали пить непривычно рано, у костра пели, и девушка, освещенная бликами, плясала, заводя руки за голову...
Ночь сочилась дождем, водка не пьянила, а в темноте, передаваясь из рук в руки, кочевали кружки и неизвестная, неожиданная еда.