Страница 26 из 32
1989, 1991, 2000 годы
ОЧарованная явь
Подлёдный лов хариуса на Байкале
Памяти брата, Александра Байбородина
Сколь уж зим пустомельных блажил я о подлёдном лове хариуса на Байкале, но отупляющая, опустошающая душу житейская колготня, пропади она пропадом, волчьей хваткой держала в своих цепких когтях. Буреломом городились поперёк рыбалки бесчисленные дела-делишки, коим не виделось ни конца ни края. Но однажды Ефим Карнаков все же сомустил меня на зимнюю байкальскую рыбалку и почти силком вырвал из клятой житейской суеты.
Выросший в забайкальской лесостепи, на берегу тихого озера, я, словно Божии небеса, не вмещал в лесостепную глухоманную душу величавое море, а не вмещая, не сроднился с морем-озером и не смог запечатлеть в слове. А худо-бедно лет десять отжил в таёжном распадке, неподалёку от байкальского берега, и, случалось, любовался байкальской лазурью в тени скал, напоминающих богатырских ящеров, миллионы лет назад окаменевших на берегу Байкала и растревоженных пагубной человечьей суетой, и вдруг оживших и утробно взвывших, запрокинувших звериные головы. Видел я Байкал седой и грозный, тихий и ласковый, купальски тёплый и крещенски морозный, ледяной; бывало, покоится тихий, яко распаренный в солнечной бане, и даже лёгкая рябь не морщит озёрный лик, и вдруг, падши с хребта Саянского, грянет из Тункинской долины ветер-култук, либо взыграют сарма, баргузин, когда, словно дикие свирепые кони, летят ярые валы и, вздыбившись у скалистых берегов, взмётывают к небесам белые гривы.
Помнится, в эдакий шторм маялся я на старом «Комсомольце» – доживающем долгий век байкальском теплоходе, который то вскидывался к низким грозовым тучам, то падал с крутой волны в бурлящую бездну… Собрался в журналистскую командировку из районного села Нижнеангарск в рыбачье селение Байкальское; ладился обудёнкой – на денёк без ночёвки, а лишь на третий день «Комсомолец» чудом причалил в усть-баргузинском порту. Помнится, сидел на берегу притихшего моря… белый туман клубился над морской гладью и уплывал в синее небо… сидел я на ошкуренном сосновом кряже, вяло жевал печенье, купленное на последние командировочные гроши, подкармливал сивобородого прибрежного козла, который сочувственно кивал головой, слушая мои жалобы. Словно древний козел и присоветовал: поплёлся я, оголодавший, в усть-баргузинский сельсовет просить христа ради копейки, чтобы на «аннушке» перелететь из Усть-Баргузина в Нижнеангарск.
Хотя и не сроднился я с Байкалом, а манило к морю-озеру, вот почему, плюнув с высокой колокольни на бесконечные и неотложные заботы-хлопоты, я и рванул с Ефимом Карнаком на подледную байкальскую рыбалку, словно с пылу с жару нырнул в студёную морскую воду, и сладостно защемилась, потом вольно отпахнулась душа, истомлённая городским зноем.
И вот уже позади усталая земля, впереди мартовский Байкал.
То ли сон, то ли очарованная явь: неземное безмолвие; ледяная степь в снежном покрове, широко и вольно утекающая в блаженно синее, вешнее небо; искристая бледность суметов на солнопёке, от которых ломит глаза и вышибает слезу; странные и бесплотные видения среди миража; приманчиво зеленеющий на облысках нагой лёд, выскобленный ветром, и торосы, бескрайними, вздыбленными грядами раскроившие озеро вдоль и поперёк.
Баюкая, навевая ямщичью дрёму и сладостную грусть, от темна до темна маячила перед нашими глазами ледяная степь. И так три дня, пока мы через Малое Море, заночевав на острове Ольхон, потом – на мысе Покойники, где ловили бормаш – приваду и прикормку для хариуса, скреблись к Ушканчикам. Ушканчики… Так умилённо величают на Байкале северные островки, где, баяли рыбаки, водилась уйма зайцев, ушканчиков, по-здешнему.
Когда наши две «легковушки», вспоров шинами закрепший наст, вязли в пушистых суметах, то нам приходилось – словно озёрный хозяйнушко кружил – загибать многоверстные крюки, объезжая щели, дышащие мрачно-зелёной потайной водой; щели встречались узенькие, какие мы проскакивали махом, и пошире, которые нужно было огибать. Через одну из них, так и не доехав до её конца или начала, нам пришлось прыгать.
Хозяева машин, высадив нас, рыбаков-попутчиков, и, может быть, про себя крестным знамением заслонив свою жизнь от напасти, изготовились к прыжку; и если одна машина, где посиживал за рулём удалой парень, легко перемахнула щель, то другая, где правил пожилой степенный мужичок, грохнулась задним мостом на край полыньи, зависла над пучиной и лишь потом… мы стояли бледные… с натужным ноем, испуганным стоном выползла на лёд. Мужичок… Гаврилычем звать… выпал из машины огрузлым кулём, белый, как снег, и долго стоял, томительно приходил в себя, пугливо косясь на щель, которая, блазнилось, ширилась на глазах, манила к себе, и в ней с хрустом и тоненьким льдистым перезвоном поплёскивалась растревоженная пучина.
– Не-е, мужики, видал я такую рыбалку в гробу в белых тапках! – Гаврилыч матюгнулся и тряхнул головой, словно от озноба.
Ефим Карнаков, или просто Карнак, по-забайкальски прищуристый, забуревший на озёрных ветрах скуластым лицом, жалостливо спросил:
– Ну чо, Гаврилыч, в штанах-то сухо?
– Тьфу на тебя!.. – Старик осерчало сплюнул через левое плечо, чтоб угодить в нечистую силу, и, кряхтя, полез в машину.
Подмигнувши нам, сунулся туда и Карнак и, лёгкий на слово, беспечальный, потом всю дорогу потешал нас, посмеивался над Гаврилычем, разгоняя дорожную скуку.
Потом мы вздыхали о тяжкой доле нынешнего рыбака. Всё маетней и маетней даётся любителю-удильщику даже некорыстная рыбалчишка: всё меньше остаётся укромных, уловистых, диких вод, про какие Карнак хвастал: дескать, край непуганых рыб и бичей; да и сама рыбка, особливо речная да вот ещё байкальская, чтобы выжить, стала шибко хитрой, не в пример досельной, неразборчивой, прожорливой, готовой клевать и на голый крючок.
– Откуль же рыбе-то путней быть, коль вы угробили природу?! – укорил нас Гаврилыч.
Карнак огрызнулся:
– А ты, Гаврилыч, в космосе ошивался… Гляди-ка, мы природу гробили, а он бороздил воздушный океан…
– Не жалеете свою землю, нехристи поганые, – ворчал Гаврилыч, тиская руль, настороженно высматривая едва набитую среди суметов колею, иссечённую морщинами.
– Да-а, нету ранешней рыбы… – загрустил было Карнак, но тут же и повеселел, припомнив или уж на ходу сочинив байку завиральную. – А бывало, от ленка и хариуса кипели речки. Да… И до чего дикая была рыба… Помню, шатался я, паря, на Северном Байкале… Груза сопровождал. Там как раз БАМ[37] зашевелился… И вот прилетел из Нижнеангарска в Уоян. А с Уояна махнул еще вёрст за тридцать в тайгу, в край непуганых рыб и бичей. От, паря, где рыбалка-то была!.. Там бригада мост через речку ладила, ну, я к ним и припарился. А дело вышло по весне – багульник на сопках зацвел, проталины на речке… Ну, приехал, паря. Гляжу я, это, а у мужиков прямо на бельевой верёвке ленки да харюзя вялятся. От, думаю, дурья моя голова, а!.. не смекитил удочки взять… Ну чо, паря, делать, давай у мужиков шукать. Дали мне уду, а крючок голый.
«Ловко, – говорю, – уж и на голый крючок берет…»
«На советский…» – отвечают.
«Какой ишо советский?» – спрашиваю.
«А такой… Вон от флага лафтаки отдирам, наматывам – и вроде клюёт…»
А я и то, паря, диву дался – висит над вагончиком флаг, не флаг – рваная тряпка, мочало. Смехом ещё спросил:
«Какая тут власть, мужики?» – и на флаг кажу.
«Закон – тайга, – говорят, – медведь – прокурор».
«Ну, тогда ладно, мы к медвежьей власти привычные. Верная власть…»
Но чо делать?.. Прости, говорю, родная партия и советская власть – нужда прижала… Да и клок оторвал от красного флага…
– При Сталине бы к стенке поставили, – вспомнил Гаврилыч, – и поделом: кто не чтит родную власть, тот и Родину предаст за тридцать сребреников…
37
БАМ – Байкало-Амурская магистраль.