Страница 15 из 32
Ветхому псу привиделось дальнее, гаснущее в сумраке лет, когда он, молодой и матёрый, но смирный и заласканный детвой, без клича оборонил хозяина, рискуя в прыжке угодить на зловеще сверкнувший нож. И пёс был счастлив редкой удаче – спас хозяина, выказал собачью преданность; и он бы захлебнулся в предсмертном восторге, если бы, заслонив друга, пал наземь, истекая дымящейся кровью.
Дог настороженно замер у чёрных тесовых ворот, двускатно крытых древним драньем. А тут из калитки, лёгкая, словно одуванчик, вприпрыжку выбежала светлая девчушка и, хлопая ковыльными ресницами, уставилась на печального старого пса. Потом улыбнулась… посреди осенней мороси желтовато засветилось летнее солнышко… залепетала, пришепётывая, на детском поговоре, сунула псу надкушенный пряник, и пёс бережно взял угощение, прижал губами, но не сглотил – от удивления, робости и смущения. Девчушка присела на корточки, погладила пса, всё так же лепеча… шелестели на тихом ветру полевые цветы и травы… и пёс неожиданно улёгся перед ней, положил морду на лапы и блаженно прикрыл слезящиеся усталые глаза.
Долго ли, коротко ли тянулось собачье блаженство, но из калитки торопливо вышла женщина – похоже, мать девчушки, – ярко наряженная, но раздражённая, и презрительно глянула на пса, потом схватила дочь за руку, прошипела:
– Ты что, хочешь заразу подхватить?! А ну, пошла отсюда, псина!.. помойка ходячая! – Замахнулась на пса и ворчливо сказала дочери: – пошли скорей, а то опоздаю из-за тебя…
Подволакивая захныкавшую девчушку, женщина засеменила по старой улице, нервно стуча острыми «копытами» в деревянный тротуар. Тем временем дог, враждебно щурясь, со зловещей неторопливостью, вкрадчиво пошёл на бродячего пса, и тому ничего не оставалось, как уносить лапы от греха подальше.
…Людская река выплеснула старика к торговым рядам, где осиными гнездами лепились лавки, где торговали нерусским, режущим глаза, а чем – старик, впавший в станичное отрочество, уже давно не разумел древним разумением. И раньше, вглядываясь в небеса, глядел сквозь пёстрые лавки, а ныне и подавно. Хотя вдруг удивлённо замер возле молодой цыганки с чёрными до жгучей синевы, текущими на плечи, густыми волосами, с ночными глазами, в омутной глуби которых вспыхивали искусом и гасли зеленоватые огоньки. Торговка скалила бело-пенистые зубы, потряхивала вольной полуоткрытой грудью и, весело заманивая покупателей, продавала медные нательные крестики с распятым Христом, что свисали с руки на блескучих цепочках. Парни в толстых мешковатых штанах мялись подле цыганки, весело и бойко приглашали в ближний трактир. Торговка, играя плечами, постреливала сумеречными глазами, и с губ ее, пухлых, вывороченных наружу, не сползала сулящая улыбка. Но когда парни со смехом и гомоном подались прочь, осерчавшая цыганка плюнула им вслед, замешав плевок на забористом русском мате. Тут же в сердцах набросилась на старика:
– А ты чего здесь торчишь, старый…?! – Цыганка ввернула словцо, от коего вянут, словно прибитые инеем, даже крепкие мужичьи уши, и старик, хоть и не обиделся, всё же пошёл от греха. Учуяв стылый ветер, нахлобучил древнюю казачью фуражку, кою давно уж теребил в руках.
Подле «Рюмочной» старик загляделся на тощего белобрысого христарадника, что заунывно играл на гармошке и сипло, слезливо пел в свисающие подковой, до рыжа прокуренные казачьи усы:
Старик чудом вспомнил: на престольный праздник в память святого мученика Георгия Победоносца батька-атаман, бывало, выкатывал бочонок браги, а казачки накрывали столы посередь станичного майдана, и отец, голосистый певень, певал про буйную головушку. Старик узрел в сизых небесах и мать родимую: притулилась с краю печально поющего застолья; увидел и себя, малого, – оробело жмётся к материной груди, опасливо косясь на родичей, станичников, дивясь на поющего отца. «Чёрного ворона» выплакивал хмельной отец, бывший белый казак; стонал, обнимая кровного брата, бывшего красного казака, коего чудом не засек под городом Читой, когда свершилось святое провиденье: «Предаст же брат брата на смерть, и отец чадо; и восстанут чада на родители и убьют их…»
Пел отец, незряче глядя в заречные поля… слезы туманили глаза… пел, подперев ладонью бедовую головушку, вороную, ныне до срока усыпанную стылым пеплом:
Окружённые домочадцами и станичниками, братья гуляли в ограде, вольной, поросшей зелёной щетиной и цветами-желтырями; братья… крутоплечие, приземистые карымы[21]… скорбно пели под раскидистой черёмухой, осыпающей белый цвет на столешню, крытую серой льняной скатертью, на которой не красовались, как бывало, щедрые наедки и напитки, но сиротливо ютились печёные картохи, меднобокие караси, лишь сочно зеленели пучки вешней черемши да голубовато мерцала в крынках соковица[22]. В досельную пору к Егорию Тёплому казаки ловили петлями косачей либо глухарей, когда у птиц свадебный ток, а сейчас не до косачей, глухарей; ныне казаки гадали, как выжить после великой порухи, как душу утихомирить после кровавой смуты.
С высокого станового берега Ингоды, где вальяжно раскинулась станица, где на отшибе желтел дом отца, виделось, как в долине, изогнутая луком, серебрилась полуденная река, тающая в зеленовато-буром сумраке таёжных хребтов. Братья, на святого Егория Победоносца обрядившись в казачью справу, пристегнув шашки, пели сумрачно, с заведомой тоской вглядываясь в ингодинскую долину, в синеющие заречные хребты; братья чуяли: завтра белого казака отпотчуют свинцом, прислонив к тюремной стенке, послезавтра красного казака расказачат и раскулачат, под конвоем пошлют в Черемховские угольные копи и вместо шашки всучат кайло.
Но се завтра, а ныне – Егорий Храбрый, чьим святым имечком и окрестили малого; а когда подрос Егорша, дед ста лет плёл внуку казачью старину:
– У Ягория, света, Храбра, по локоть руки в красной замше, по колено ноги у чистом сярябре, а во лбу-то, паря, солнце, во тылу месяц, по косицам звёзды перехожие… А в руськом царстве, Христовом государстве обрятался подле озера Змей Поганый, что поядал дявиц руських. И выпала лихая доля деве подвянечной; взмолилась дева Иисусу Христу и Мати Марии да святым угодничкам, и по вере слятел с нябес Егорий Храбрый на белом коне. Ох, и оробел же, паря, Змей Поганый, стал лизать конски копыта, а святой воитель заколол яго казачьей пикой. О!.. С досюльных врямен, паря, и носится Ягорий Храбрый по бедам – Побядоносец же… Юрию… он же Ягорий будеть… дадяны ключи от неба и земли, и святой атаман отпираеть небо, даеть волю солнцу, а звёздам силу. Так от, Ягорша… Ягорий Вешний землю отмыкат, рысит по лясам на белом коне, зверьми повелеват. Что у волка в зубах, то Ягорий дал… Ягорий Храбрый и от волков скот обярягал.
Вспомнились старику отроческие потехи-утехи: перед выгоном скота на вольный выпас Егорша шатался с казачатами по усадьбам и под шергунцы[23], трензели[24], бубны и барабанки распевал «Батюшку Егория»:
21
Карымы – русские, чернявые, помешанные с тунгусами или бурятами.
22
Соковица – березовый сок.
23
Шергунцы (шаркунцы, шеркунцы) – бубенцы, издающие глухой звон, прикреплённые на ошейнике к лошади, иногда ошейник крепился к самому хомуту.
24
Трензель – удила, состоящие из грызла и двух колец, за которые трензель крепят к щёчным ремням уздечки; создан для того, чтобы упростить управление лошадью.