Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 17

Образ бабушки Лины все же напоминал ему о завещании и обещании. И Кирилл, не замечая, стал реже думать о ней. Принадлежавшие ей вещи внезапно стали нежеланными свидетелями; ее лампа, стол, книжные шкафы, даже сахарница на кухне, куда клала она наколотый щипчиками с птичьим клювом кусковой сахар, – стали казаться ему отжившими, ненужными, захламляющими дом, хранимыми ради нелепой, фетишистской материальности памяти. И он под разными предлогами стал избавляться от свидетелей: спрятал сахарницу в буфет, а другие предметы убрал в кладовку или перенес в ее комнату, стоявшую пустой. Он сам не видел этой скрытой войны, представлял ее как простую заботу о функциональности пространства; думал – как легко думать от имени мертвых, – что бабушка Лина больше других радовалась бы его успеху, его предстоящей поездке в Америку.

В предотъездных заботах Кирилл чувствовал, что упустил что-то, но полагал, что ощущает объяснимую тревогу сборов. Однажды вечером, недели за две до вылета, отец сказал ему как бы невзначай:

– Может, ты бы съездил на кладбище? На дорожку?

Кирилл устыдился. Простая мысль, что нужно побывать на могилах, попрощаться, вообще не приходила ему в голову. Он знал, что раньше обязательно подумал бы о кладбище сам, это случилось бы естественно; а теперь – что же с ним произошло? Кирилл по-другому посмотрел на отца, казавшегося ему выпавшим из времени, и вдруг понял, как отец любит его, и любовь дает ему точное зрение, недостающее сейчас самому Кириллу.

Он обнял отца. Теперь ему казалось, что нужно отправиться на Немецкое, постоять у могил, и внутренняя тревога исчезнет, она вызвана просто несоблюдением ритуала, отступлением от долга памяти и почтительности.

Отец же посмотрел вбок, в темноту коридора, и ничего не сказал, только закрыл глаза и покачал головой.

Кирилл поехал на кладбище в начале весны, когда дни теплы, а ночи еще морозны. Поехал, как ему казалось, в хорошем настроении – проститься надолго или навсегда с родными в солнечный этот, веселый день и такими запомнить могилы, дорожки, ворота. Но чем ближе он подъезжал, тем неуверенней себя чувствовал. Чудилось, нужно повернуть обратно, или купить цветы, или не покупать цветов – цветы будут выглядеть как неточная попытка извинения; замигала лампочка двигателя, он знал, что мотор в порядке, датчик сбоит, но разозлился, как злился от любой неисправности. У входа стояла гробовая тележка, родственники в черном ждали, когда привезут гроб, дворник посыпал дорожку солью; и тележка была заржавленная, и соль падала крупными комками, и старуха в черном пальто посмотрела искоса, будто ее оскорбила зеленая Кириллова куртка.

Кирилл прошел по аллее, спустился по дорожке вниз. Наметенные за зиму сугробы уже оплыли, из-под снега показались побелевшие, раздавленные пластиковые цветы.

Каменный монумент Бальтазара и Клотильды виден издалека. Вот и алтарь с книгой, вот и скамеечка, вот и…

Бабушкина мраморная плита была расколота надвое. Трещина разделила имя и фамилию, дату рождения и дату смерти.

Сначала Кирилл подумал, что в камне была каверна, во время оттепелей туда попадала вода, потом вода превращалась в лед, и в конце концов от расширений и сжатий мрамор треснул.

Он испытывал только жалость об испорченной вещи, так хорошо знакомую детям: мгновенный переход от целости к осколкам вызывает ощущение предательства материи, оказавшейся с тайным изъяном, и желание открутить время на три секунды назад, чтобы ваза не была случайно задета рукавом.

Кирилл размышлял, что надо зайти в контору кладбища, найти мастера по камню, пусть тот решит: чинить плиту или заказывать новую.





И вдруг – неподалеку скрежетнули о камень санки уборщика – резкий, неприятный звук перестроил его восприятие как картинку калейдоскопа: Кирилл стал видеть облупившуюся краску ограды, грязь на снегу, перья мертвой птицы, надломленные снегом ветки, а главное – линию трещины, случайную и определенную, как зигзаг молнии; черноту внутри трещины, самое вещество черноты, будто не принадлежащей этому миру.

Вдалеке прозвенел трамвай, звон был прощальный, будто трамвай уезжал куда-то в смерть, будто знал, что сегодня кого-то зарежет тяжелыми колесами. И с этим звоном, – обратно с кладбища они возвращались с бабушкой на трамвае, красном трамвае с бежевой полосой, с круглыми желтыми фарами, – Кирилл понял, какой знак ему явлен, что значит эта расколотая плита. Он не верил в материальность духов, в то, что покойная бабушка буквально где-то существует и может вмешиваться в события этого света. Страх его был в том, что это просто вода оттепели набралась в каверну, развалила пополам мраморную плиту, – но для него именно рациональность объяснения лишь подчеркивала тончайшее, живущее жизнью блика совпадение его отъезда и появления трещины.

Кирилл понял, что никуда не поедет, сдаст билеты, соврет что-то руководителям гарвардской программы – иначе эта чертова трещина не отпустит его до конца жизни, будет отпечатываться на всем, что будет полагать он прочным и цельным, станет раскалывать чувства, отношения, привязанности, черной змейкой бессмыслицы пробегать через строки, смотреть из глубины зеркал, мучить провалами, ущельями без мостов во снах, сторожить в старых домах, где потрескались стены, являться в асфальте, в древесных стволах, разбитых морозом, несущих вертикальные бугристые шрамы, обметанные струпьями коры.

Ему стало легко. Кирилл провел рукой по каменным складкам покрывала, наброшенного на известняковый алтарь, по каменным пустым страницам открытой книги. В старый известняк уже давно вгрызались морозы, вода и солнечные лучи. Кирилл смотрел на его поверхность как на страну, на материк; приблизил глаза к темному камню, к его выщербинам, кратерам, гуртинам мха, к долине разломленных на переплете листов – и стал различать горы, леса, дороги, города, туманные тени прошлого и грядущего, движущиеся, как тени облаков на равнине. Книга Судеб привиделась ему, и он ощущал, различал все времена сразу, зрел самого себя, стоящего на кладбище, которое одно было неизменным и неподвижным; все остальное мерцало, скрывалось в тенях, возникало и пропадало; туманные моря омывали материк Книги, и туда отправлялись корабли; строились и исчезали города, шли по дорогам войска. И только каменный алтарь, укрытый каменным покрывалом, с каменной книгой поверх, стоял среди мерцания, дыма, искр, смены дней и ночей, – как ось мира.

Кирилл обернулся. Бабушка смотрела с фотографии на расколотой плите. Взгляд ее был радостен.

Кирилл еще долго бродил по кладбищу. Он чувствовал себя в Большом зале консерватории, где занял свои места оркестр и чудные инструменты изготовились производить звук. Он ощущал, что музыка где-то рядом, словно сквозь шум дня действительно могло прорваться пение органных труб, скрытых завесой солнечных лучей.

Отец и мать с облегчением приняли известие о том, что он не едет в Гарвард. Мать просто была рада, что он не уезжает от нее. Отец уговаривал обдумать решение, не рубить с плеча. Но Кирилл видел, что отец тоже рад, только по иной причине, и причины этой Кирилл не мог понять.

Потом, вечером, Кирилл думал об отце.

Думал как о человеке глубоко ему чуждом – настолько, что в этой чуждости была заложена парадоксальная близость: ведь это отец – благодаря отталкиванию, отторжению – сделал его тем, кто он есть. Думал, перебирал даты, обстоятельства, исторические контексты, неспешно пытаясь дистиллировать из них алхимию судьбы.

Отец рос, видя номенклатурных знакомцев Кириллова деда. Кабинетные генералы, снабженцы, специалисты по репарациям восхитили мальчика пошитыми по спецзаказу мундирами, богатыми орденами, наградным оружием, трофейной обстановкой.

Бенефициары победы, получившие по «Победе», они – хотя бы в глазах ребенка – хотели казаться настоящими солдатами, речи их были полны бахвальства, преувеличенных или небывших подвигов. Дед Константин знал этим людям цену, но вынужден был пускать в дом; бабушка презирала, но не смела перечить мужу. И они приходили пировать, брали мальчика на трибуны на Красной площади смотреть парад, возили в тир, дарили роскошные, не по возрасту, подарки.