Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 43



На другой день в девять часов я уже был у Потоцкого и просил его совета, как мне дальше быть: ожидать ли приказания уезжать или идти откланиваться без приказания? Он советовал ждать и притом высказал надежду, что поездка В. будет иметь хороший результат и для дела, и для меня лично.

Не успел я уйти от Потоцкого, как за мной пришел вестовой казак с приказанием явиться к главнокомандующему. Через час я был там и после доклада вошел в кабинет. Князь, сдвинув очки на лоб, обратился ко мне по обыкновению со своей ласковой улыбкой и после нескольких приветливых слов объявил, что он командирует полковника В. проверить на самом месте основательность моих предположений и дополнить всеми нужными сведениями, что я могу теперь уезжать в Тионеты и ожидать там приезда В., коему должен буду везде сопутствовать. «С нетерпением буду ожидать его возвращения и донесения», – прибавил князь. Я раскланялся и пошел явиться еще к князю Василию Осиповичу Бебутову и губернатору Ермолову (кажется, его звали Николай Сергеевич). Этот простер свою любезность до того, что сам предложил мне получить казенные прогоны за поездку в Тифлис и обратно, совершенную по приказанию наместника, и тут же приказал своей канцелярии сделать относящиеся до этого распоряжения.

Было начало марта 1848 года. Я оставил Тифлис, погруженный в расцветавшую зелень садов, пестревших бледно-розовыми цветками на миндальных и персиковых деревьях; на столиках зеленщиков стали появляться пучки молодых трав, составляющих любимейшую закуску грузин и армян. Воздух был мягкий, влажно-теплый, дышалось легко, и вроде не жгучие лучи солнца придавали всему особенно радостный колорит. Туземцы толпами встречали весну под открытым небом: на плоских кровлях домов, на лужайках, по окраинам города перед духанами или в садах раздавались песни, звуки тоскливой зурны и бубен, заглушаемые нередко добродушно-буйными возгласами веселой компании, одушевленной каким-нибудь новым остроумным тостом. Группы модных львов и дам разгуливали по Головинскому проспекту, устраивались кавалькады и пикники в высших слоях чиновной и туземной аристократии. Одним словом, начинались весенние удовольствия, и все кинулись после двух-трехмесячных холодов, грязи и слякоти пользоваться наступившими прекрасными днями, имея в виду их непродолжительность, ибо март – сумасшедший месяц (гижи по-грузински) и вдруг после самой великолепной погоды разразится холодом, снегом, бурей, всякой климатической гадостью, продолжающейся нередко и далеко в апреле.

Приехав на другой день в Тионеты, я нашел там не тифлисскую весну, а нечто вроде поздней суровой осени: холод, резкий ветер, кое-где снег лежал, грязь, серые тучи – все, наводящее уныние.

Следователь Шпанов чрезвычайно обрадовался моему возвращению, расспрашивал о Тифлисе, глотал слюнки при рассказе о тамошней погоде, пикниках и прочем, решил на другой же день уехать под предлогом неполучения от вдовы Челокаева ответа и невозможности без этого делать что-нибудь дальше. И действительно уехал.

Дня через три-четыре приехал В. и остановился в башне, занимаемой окружным начальником, который поспешил ее совсем очистить для такого важного гостя. Узнал я о его приезде только через несколько часов, когда он успел уже набеседоваться с Челокаевым и, нагрузившись за обедом добрым кахетинским, вздумал потребовать меня к себе. Прихожу – тут же и Леван Челокаев. «Это вы г-н З.?» – «Я-с». – «Вот видите, главнокомандующий какое снисхождение оказал вам, что по вашей записке послал меня удостовериться, правда ли, что вы там понаписали; хотя, конечно, это мог бы сделать и ваш начальник, но князь Михаил Семенович, именно потому что князь Леван еще новый здесь человек, не поручил ему этого дела. Так вот-с, – продолжал не совсем твердым языком развалившийся на тахте[4] полковник, – дня через два, когда все будет готово, мы с вами и поедем, посмотрим, в чем дело; а между тем я вот слышу от вашего начальника, что вы до сих пор не сдали ему, как следует, по закону, казенных денег и всяких дел и бумаг и что вообще вы не соблюдаете должной подчиненности и почтительности в бумагах. Это нехорошо, вы, молодой человек, должны дорожить вниманием начальства, и князь Михаил Семенович поручил мне сказать вам, что хотя он и желает, чтобы вы продолжали служить здесь, но само собой только при условии, чтобы ваш ближайший начальник на это согласился». – «Я ничего против этого не имею, – вставил камбечи Леван, уткнув глаза в пол. – Только нужно как следует служить» и еще что-то в этом роде.





В каком положении я находился после этих речей, легко себе представить. Так вот каким образом г-н В. принялся за «дипломатическое» поручение устроить соглашение между окружным начальником и мной. Нечего сказать, и очень тонко, и очень деликатно. Что я отвечал ему тогда или даже отвечал ли вообще, не помню; вернее, что ничего не отвечал: сильно возмущенный чем-нибудь, я терял хладнокровие и способность к препирательствам. Я вышел просто придавленный всей горечью только что выдержанного поражения; грубый начальнический тон В., торжествующие взгляды Челокаева произвели на меня такое действие, что я почувствовал давление в горле и готов был заплакать. В первую минуту я думал отказаться от поездки и написать подробно в Тифлис. То казалось мне лучшим дождаться утра, когда В. будет, вероятно, в более нормальном состоянии, и пойти с ним объясниться, то благоразумие диктовало мне опять перенести пока неприятность, не давать какой-нибудь резкой выходкой этим господам в руки лишнего оружия против меня. Чем больше я ломал голову, тем менее решимости было остановиться на чем-нибудь. И не мудрено, дело шло не только обо всей служебной будущности, но в крайнем случае, о хлебе насущном; лишенный всякой опоры в борьбе, я невольно трусил. Между тем и раздражение стало слабеть; я весь следующий день никуда не выходил из своей сакли, думал, передумывал и кончил тем, что через день выехал с В. в Хевсурию. Челокаев, желая выказать свою угодливость важному в его глазах лицу, приближенному к наместнику, пустился тоже с нами.

Полковник В. слыл в военных сферах за очень способного, отлично пишущего военные реляции офицера; высшие власти считали его только кутилой, но товарищи знали его несчастную слабость и звали его пьяным В. Глаза у него были светло-стеклянного цвета, с совершенно бессмысленным выражением, телячьи, как говорится. Он был не глуп и даже талантлив, но характера вздорного, грубого, вообще человек неприятный. Впоследствии назначенный командиром Тенгинского пехотного полка, он допился до чертиков, которых щелчками сгонял со своих ног и ловил в карманах, на смех ординарцам и прислуге. Должны были взять у него полк, произведя в генералы… Он умер в конце 1853 или начале 1854 года от белой горячки…

Такой отзыв о человеке, которым я имел повод быть недовольным, может вызвать подозрение в пристрастии или даже клевете. Но в предвидении этого я раз и навсегда должен оговориться: давно отказавшись от службы, от всяких честолюбивых видов, доживая свой век в самой скромной, никем не замечаемой сфере частного человека, я не волнуюсь ни завистью, ни мстительностью и стараюсь в своем рассказе держаться лишь строгой истины, даже уменьшая по возможности дурное, которое приходится о ком-нибудь вспоминать. Не говоря о бесчестной стороне такого поступка, как клевета, особенно на мертвых, какой в настоящем случае практический смысл имело бы это? Я не историческое лицо, не представитель какой-нибудь партии, преследующей всякими путями свои цели, да и какой-нибудь полковник В. не настолько важное и историческое лицо, чтобы такой или другой отзыв о нем мог иметь какое бы то ни было значение для потомства. Что именно мне приходится отзываться о дурных сторонах людей, бывших тридцать лет назад причиной неприятностей для меня, – это чистая случайность; не хороши были эти господа сами по себе, а не исключительно по отношению ко мне. Впрочем, и причиненные ими мне неудовольствия никаких особых последствий не имели и «моей судьбы» не изменили. Я тем больше теперь могу вспоминать о них и об их несправедливых выходках не только не озлобленно, а даже с некоторой добродушной улыбкой.

4

Тахта – нары, род дивана, покрытого ковром.