Страница 2 из 6
Я подолгу читал Евангелие, осторожно переворачивая пожелтевшие страницы, пока на крыльцо не выходила бабушка Серафима и, приставив к глазам козырьком ладонь, высматривала меня в саду и кричала: «Валюша, иди обедать!»
В те далекие послевоенные голодные годы обед был немудреный. На первое бабушка подавала постные щи, обильно посыпанные укропом. На второе – оладьи из вчерашней пшеничной каши, политые горьковатым льняным маслом, на третье – чай с сахарином. Чай у бабы Серафимы был возведен в культ. Пила она его только из самовара, который кипятила уже с раннего утра. «Пока я не выпью чая, я как неживая, – говорила она. – Надо, надо брюхо чайком прополоскать». После чая она и впрямь оживлялась и принималась за дела. Дел у нее было много: пойти привязать козу на травку, покормить обедом своих воспитанников, когда они придут с работы. Все она делала спокойно, не торопясь, все с молитвой. Поэтому и приготовления ее всегда были вкусные. Вспоминала она и Бурылина – из стеклянной горки доставала плоский заветный ящик и показывала серебряные ложки и вилки, которые не продала и не променяла в самый лютый голод.
– Я за свою жизнь никого не обижала, всех жалела и многим помогала, как могла. Можете по всему Иванову пройти и спрашивать: обижала ли кого бабка Серафима? Я думаю, что такого человека не найдете, – как-то вечером, сидя за чаем, без хвастовства говорила она. – Наш род пришел в Иваново-Вознесенск с реки Суры. Она впадает в Волгу. Там мы жили, пока не приехал к нам вербовщик, приказчик бурылинский, набирать ткачих на фабрику. Приказчик молодой, пригожий, веселый, говорил сладко, приманчиво, плясал, играл на гармошке. Ну, девки с нашей деревни, все мои сродницы, и двинулись скопом в Иваново. Там очень-то хорошо не было, но и плохо не было. Девок вскоре разобрали замуж, а меня, рябую, никто не взял. Так и осталась вековухой. Кому рябая нужна? Вот на фабрике меня ценили за работу. При советской власти я больше наставницей была для молодых ткачих.
Хотя бабушка Серафима потомства не оставила, но воспитала двух сирот и на работе не посрамилась. Умерла она легко, потому как больших грехов за ней не водилось. Вечером помолилась, легла спать, так и уснула вечным сном. Пришли ее подруги-старушки, обмыли, опрятали покойную, читали по очереди Псалтирь. Воспитанники, тем временем, поехали в Сергиев Посад отыскивать батюшку. Нашли заштатного, старого и очень нуждающегося батюшку. Привезли его в Иваново. Отпевать пришлось на дому, и батюшка отпел Серафиму по полному чину. Все было сделано честь по чести. Погребение совершили на кладбище возле Куваевского леса. На могиле поставили православный крест с надписью: «Серафима Ивановна Новикова». Подарок от Бурылина она завещала продать, а вырученные деньги отвезти в Троице-Сергиеву Лавру на помин души, что и было сделано.
1942 год на Волге
Рассказ старого солдата
Вхождение в войну обычно начинается с вокзала, где происходит погрузка воинской части в эшелон, составленный из платформ и старых щелястых обшарпанных товарных вагонов, в которых теснились солдаты. На платформах везли полевые кухни, танки, грузовики, пушки и зенитные установки с прислугой на случай налета немецких «юнкерсов».
На дворе еще стояло бабье лето, и поэтому двери вагонов были открыты, но перегорожены деревянной балкой, чтобы какой растяпа не вывалился на ходу. Немецкая авиация уже активно действовала в этом регионе, и поэтому наш эшелон двинулся ночью. Видимо, машинист не отличался деликатностью, вначале осадил назад так, что лязгнули стальные буфера, а затем резко рванул вперед, так что мы горохом посыпались с вагонных нар на пол с криком и матерком в его адрес. Мы были полностью экипированы и оснащены всем, что полагается по штату. Во-первых, громоздкой мосинской винтовкой образца 1891 года с трехгранным штыком вороненой стали, про который наш старшина Степан Охрименко, протирая его суконкой, любил говаривать, что «пуля дура, а штык молодец».
На ремне в патронных сумках – полный комплект обойм с новенькими желтыми патронами и торчащими из них острыми пулями, которые я бы не назвал дурами. При ходьбе по заду ритмично хлопала саперная лопатка в чехле, годная не только для копания, но и для схватки в траншеях в ближнем бою. Стальная каска спасала только от комьев земли и камней, но осколки снарядов довольно легко рвали и дырявили ее. На боку в зеленой торбе висел еще противогаз с носатой резиновой харей, тут же был прицеплен круглый солдатский котелок – наш лучший друг и питатель, неразлучный до могилы. Пилотка с красной звездочкой украшала, но не грела наши головы. Серая шинельная скатка – дорогая подруга на всю солдатскую жизнь. На ногах грубые тяжелые ботинки на резиновом ходу с обмотками до колен. В брюках-галифе – узкий специальный карманчик с роковым черным пластмассовым футлярчиком, куда вкладывалась бумажка с нашей фамилией и адресом родителей и который была обязана сохранить похоронная команда.
А паровоз наш несется по степи во тьме ночной, выбрасывая из трубы клубы черного дыма с огненными искрами, и везет он нас не на побывку к матери в деревню, а в самое жерло, самое пекло сражения за Сталинград. Хочется высунуть голову в дверь, чтобы хватить глоток свежего воздуха, но высовываться нельзя, сразу схватишь кусок угля в глаз и намучаешься с ним потом. Потом стук колес, заунывно играет гармошка. Это наш ефрейтор Вася Селезнев, свесив с нар ноги, играет и поет сиплым прокуренным голосом: «Черный ворон, что ты вьешься надо моею головой, ты добычи не добьешься, черный ворон, я не твой».
Старшина Охрименко ругается и приказывает Васе рвануть что повеселее. Вася делает задорное вступление и поет, как с «одесского кичмана бежали три уркана…»
Утром старшина, вскрыв несколько банок с американской колбасой и разрезав ее финкой на вертикальные дольки, производил солдатский дележ. Наводчик противотанкового ружья Кузьма Брюханов был поставлен лицом к вагонной стенке выкрикивать фамилии. Старшина, подцепив финкой кусок колбасы, спрашивал Кузьму: «Кому?!» Кузьма кричал: «Иванову». Иванов подходил и снимал с ножа свою долю. Старшина опять кричал: «Кому?!» Кузьма: «Юсупову!» Старшина с куском колбасы на ноже обернулся к Юсупову: «Юсупыч, колбаса из чушки. Будешь брать?»
Юсупов – коренастый узбек, заряжающий ПТР, – осклабившись, подошел и, сняв кусок, положил его на хлеб. «Чушка, барашка, все равно кушать мала-мала надо. Барашек ёк – кушай чушка, чушка ёк – кушай махан».
Впоследствии, когда немец вплотную прижал нас к берегу Волги, а снабжение из-за ледохода прекратилось, то все мы ели махан и радовались еще, что нам подвернулась старая кляча. Поев и попив из канистры воды, курили сибирскую махорку «Бийский охотник». Щепотью доставали из кисетов грубую крошковатую махорку, сыпали ее на клочок армейской газеты и завертывали, послюнив края. Старшина Охрименко свертывал себе солидную козью ножку, и вагон наполнялся синим махорочным дымом так, что некурящие заходились в кашле и старались держаться ближе к открытой двери. Крепка и забориста была фронтовая махорка. Про то, что нас ожидает, старались не говорить, а больше вспоминали то, что оставили дома. Война уже показала свой страшный оскал. В степи за станицей Лиски три немецких «юнкерса-88», покружась каруселью, пошли в пике на эшелон и клали бомбы по обе стороны полотна. С платформ огрызались скорострельные зенитные пушки и строчили крупнокалиберные пулеметы. От одного «юнкерса» пошел легкий дымок, и все они, развернувшись, ушли на запад. В нашем вагоне осколком бомбы убило молодого солдатика Родионова. Небольшая такая ранка была в правом виске, и крови-то вытекло совсем мало, но тем не менее он был мертв. Хоронили его на полустанке в степи. Место нашли на горке, сухое, песчаное, могилку выкопали неглубокую, просторную и положили его во всем одеянии: гимнастерка с застегнутым ремнем, пилотка со звездочкой, сапоги новые на нем. Все честь по чести. Лежит родимый, молодой, красивый парень, и все при нем. Жить ему да жить, а тут засыпали землей и отправили в веки вечные. Дали салют из винтовок и разошлись по вагонам.