Страница 7 из 10
Еще в этом городке можно набрести на водопад красивой царской электростанции, а в предгорьях - на павильон будущей электрички с изображенной на полу семиконечной грузинской звездой. Еще - на полуслепого человека Петю, вползавшего на животе в мокрое отверстие неоткрытой пока что пещеры впереди охотно и по своей воле вползающих за ним туристов. Еще там полно укромных беленых беседок, а также чистых стен, на которых, спугнув дремлющего зеленоватого богомола с розовыми подкрылками, можно оставить на века свои имя и фамилию, что, например, я и сделал...
На Кастрюльце чуть ли не первые в нашем отечестве темные очки. Поэтому его задирает кто хочет, а хотели в те годы все.
- Эсли ослэп, зачем приехал?! - интересуется, чернея до глаз невыбриваемой физиономией, рыночный кустарь, изготовляющий бессмертный кавказский шик - черные лакированные босоножки на пробке.
И еще разное такое слышит в первый день Кастрюлец в вариантах грузинского, хохлацкого, ростовского и абхазского выговоров, пока озирает своим непризывным зрением чудные эти места с ярко-зеленой растительностью, почему-то, оказывается, сплошь красной, и с красными, где полагается, флагами, но зачем-то, бля, зелеными.
В Москве одежные следствия его дальтонизма корректировались друзьями и домашними, не дававшими прискорбному цветопомрачению взять верх. Теперь же, вдалеке от своих печальников, Кастрюлец дал волю цветовому беспутству, и его красно-зеленая одежная смесь повергала в остолбенение всех, кому он, сошедши с поезда, по дороге попался. Волокший чемодан Кастрюлец напоминал долговязую путешествующую герань в цвету.
На следующий день, по-прежнему имея вдобавок к позорным темным очкам таковой облик, Кастрюлец, подойдя к двум ростовским дылдам, своим видом сразу их ошарашил.
Дылды были девахами в общем-то нормальными, но решившими, чтоб не приставали грузины, говорить всем мужчинам, дабы те сразу отваливали, грубости. Когда он к оторопевшим в потрясении оторвам с простодушной смущенной улыбкой (но в черных очках!) подошел, одна, конечно, не утерпела:
- Сними очки, капрон порвешь!
Он снял. Но тут разинула пасть вторая:
- Надень очки - скамейку лижешь.
Кастрюлец растерялся.
- Чего вы сними-надень?! Давайте лучше в ресторан "Гемо" сходим.
- Оборжать такое дело! - сказали девки, плюнули и ушли куда-то вбок, вовсе ошарашенные столь широким и небывалым предложением.
Ах "Гемо", "Гемо"! По-грузински, "Гемо", ты значишь "вкус" или, если уж объяснять до конца, "самый смак". Бывал и я в тебе, "Гемо"! Вернее, возле рядом с кустами, окаймлявшими твою электрическую в черноте южного вечера террасу.
Ибо у меня была привилегия.
Дикий курортник с оттопыренными ушами, которые со временем, конечно, поприжались, я со своим курортным капиталом в сказанный "Гемо" заходить и не помышлял. А там было - обалдеть! Кислое теплое вино, два-три с бараньей подливой грузинских варева и хлебообразные пирожные, хотя на соде, но с розовой скорлупой поверху, причем даже не заплесневелые. Еще туда, чтобы бегать ногами по еде, прилетали в тарелки особой толщины мухи и приползали во множестве осы, но эти, в основном, передвигались по бараньим оглодкам и алюминиевой, которую подносишь ко рту, вилке, хотя в компоте они сразу тонули.
Помимо сказанного в "Гемо" имелся замечательный оркестрик. За пианино сидел русский человек, на скрипке и кларнете играл армянин, а на чем абхаз и курд, теперь не помню. Любимым делом армянского музыканта было, подозвав какую-нибудь из дворняг, если не чесавшихся задней ногой, то крутившихся в соусе бараньих запахов, извлечь на тонкой струне сиплый и до того похожий щенячий голос, что пес сразу давал душераздирающий отзыв, на что следовал стон армянского же кларнета, и сердце пса с места принималось плакать - он начинал рыдать и петь, в отчаянии задирая морду к луне. А луны-то не было! Где она под полотняным навесом, луна? Так что дворняга неутоленно отчаивалась впустую, покуда официант в нечистом фартуке не кидал ей тяжелый мякиш пористого хлеба, которым промокнул заляпанную бараньей подливой настольную клеенку.
Я же оказывал оркестрику неоценимую помощь.
По одноколейной пролегавшей вдоль моря железной дороге, которая доставляла неторопливые с пижамными людьми поезда, музыкальные московские новости вообще не добирались. Местное радио заходилось на столбе несмолкаемым и осточертевшим по причине целодневности грузинским многоголосьем, и только я ввозил на побережье то, чему отдыхающие, млея от удовольствия и теплея сердцем, внимали.
Мы уходили с русским человеком Сергей Иванычем за пыльные придорожные заросли ежевики, среди колючек которой чернели солоноватые от близости моря ягоды, и я, чудовищно интонируя, напевал ему "эту песню за два сольди за два гроша" или насвистывал "Танго соловья", или еще что-нибудь. А у него был идеальный слух, и, покуда в "Гемо" армяшка тянул душу из собак, Сергей Иваныч быстро ставил на папиросной бумаге прихваченного меню нужные нотные знаки, походя исправляя попранную мной гармонию и по догадке убирая фальшь.
За эту редкостную услугу я мог вечером подойти со своей барышней к террасе и поразить ее тем, что - по моему или ее хотению - оркестр начинал играть любую вещь, даже "Венгерское танго", которое она, как, впрочем, и все остальные, слушать была готова всегда.
Ясно, какие я имел возможности, не имея никаких? Но рассказ не про меня, а про Кастрюльца, так что продолжу.
Ростовчанки, конечно, не забыли подходившего к ним обормота и, хотя по-грубиянски его отшили, на пляже все-таки расположились недалеко, придерживая на всякий случай возможного ухажера. Это у их сестры обычное дело, и нам с вами не дано знать, зачем так устроена жизнь.
Со своей подстилки, а на диком пляже Нового Афона тогда кругом-кругом было человек сто, они и оглядели выходившего из моря Кастрюльца, купавшегося, как тогда все, в больших трусах, и потому облепленного лоснящимся от воды их сатином. Квадратные трусы, детально обрисовывая во влажном виде неслыханный Кастрюльцев горельеф, больше всего походили на мемориальную доску в память создания Гоголем повести "Нос", так что, глянув искоса на таковую сатиновую лепку, девахи сглотнули воздух и потеряли над собой власть.
Кастрюлец, по-дурацки сдергивая ноги с нестерпимо для подошв прожаренной гальки, пробрался к своему месту и улегся загорать вдоль моря, но головой в сторону женского пляжа, отделенного в те библейские времена от остального - общего - только лохматой веревкой. Голова Кастрюльца была завалена от солнца пижамой и полотенцами, но в ворохе этом оставалась щелка, а в щелку одним окуляром был просунут прихваченный из Москвы бинокль, в который он стал глядеть. А поскольку женский пляж и так был в нескольких метрах, он разглядывал тамошних посетительниц словно под микроскопом, то есть настолько детально, что, когда какая-нибудь пятясь расстилала параллельно морю подстилку, получались даже видны ее гигиенические необходимости.
Девки пошептались, потом подошли, коснулись его сосредоточенной спины, и, сперва обеспокоившись, не сгорел бы он, давно лежа на солнце, сказали: "Не обижайтеся, что мы вам вчера сгрубили. Мы всех бортаем, потому что приехали отдыхать и не вокзальные профуры в балеточках. А если вы пока еще не ходили в Гемо", давайте пойдемте пообщаемся. Там горные народы Венгерское танго" играют!"
В "Гемо" он попросился за пианино (я не сказал, что у него дома, кроме велосипеда, был инструмент орехового дерева, и Кастрюлец, нигде не учась, здорово наловчился играть разный запретный джаз) и выдал такое, что собаки принялись облаивать поднявшего руки на ресторанное имущество чужака, наскакивать, отскакивать и по всей террасе бегать как сумасшедшие. А он себе играл, а собаки лаяли, а все на них замахивались, и еще пуще заперепиливали тишину вынужденные таковым шумом добавить звука цикады, а с ночной горы долетала своя музыка, ибо там высился санаторий №3, где в бывшем новоафонском соборе происходили танцы-обниманцы. А вокруг был черный южный вечер и шептались, как водится, пальмы, и музыкантам приспичило записать новые мотивчики, так что Кастрюлец с Сергей Иванычем сговорились на субботу.