Страница 129 из 136
Хитрый иеромонах колебался, взять ли ему сторону этих воспрянувших духом старобоярских аристократов или остаться верным Партизаном Меншикова. Единственной силой в этой старой партии был молчаливый офицер в узком голубом семёновском мундире. Всё ещё мнят, что князь Михайло Голицын пребывает на винтер-квартирах Южной армии. А он уже здесь! Да, правду говорят, что сей герой России — послушное орудие в руках своего брата. А у сего героя меж тем только на Украине шестьдесят тысяч отборного войска. Да и в гвардии Михайлу Голицына любят не меньше, чем светлейшего князя Меншикова; всем памятно, как деньги, полученные от государя за покорение Финляндии, он потратил на солдатскую обувь. Сие был мудрый ход. И придумал его, конечно, не простодушный герой Гренгама, а его старший братец, сей новоявленный Брут! Феофан Прокопович хорошо знал князя Дмитрия ещё по Киеву и потому не удивлялся его речам. «Свобода есть единственный способ, посредством которого может держаться правда!» Говорит так жарко, что и не подумаешь, как сей свободолюб железной рукой держал за горло Украину, пока шла нескончаемая Свейская война. Но, конечно, в одном он прав, когда вещает: «У нас все живут втайне, со страхом и обманом, везде приходится укрываться от множества доносчиков. Александр Данилович до такого градуса дошёл, что, почитай, всем государством правит!» При имени ненавистного фаворита шум превратился в грозный рёв.
Апоплексический князь Лыков даже пену пустил — по приказу Меншикова князя Лыкова в Архангельске, где он воеводствовал, посадили голой ж... на лёд, и при сем был сам государь и зело смеялся. За жалобы же ему были присуждены ещё батоги. Спасибо князю Дмитрию, заступился. Били с честью, не снимая рубахи. Ну как тут не желать конституций! Князь Лыков при сем ужасном для него воспоминании заплакал. Ответом на сии слёзы был вопль всеобщего негодования. Даже барон Строганов что-то кричал, хотя, впоследствии и не понимал, как это с ним могло случиться. Ведь он почитал себя хитроумным механизмом и учился повелевать всеми движениями души.
Скептичный Фик недоверчиво покачивал головой: эти рурские так много рассуждают о свободе, что, наверное, никогда не будут обладать ею.
Среди всеобщего шума не заметили ухода старика Голицына, вызванного дворецким. Но когда он вернулся, все поняли, что произошла смена времён. Старый князь был тих и задумчив. Выговорил негромко:
— Государь Пётр Алексеевич при смерти! Сведения точные. Живописец Никита только что из дворца. Надобно решаться и выступать, господа!
Старческий голос Голицына был сух, важен и деловит. Наступила тишина.
— Грёза царя яко рёв льва, кто раздражает его, тот грешит против самого себя! — словно и не к месту пропел Феофан библейскую заповедь.
После чего откланялся. За ним совершенно неожиданно первым удалился князь Лыков. Оставшиеся ещё промычали что-то о Южной армии и что не худо бы дать деньги гвардейцам, но денег никто не предоставил. И всё как-то быстро разъехались.
— Вот так всегда. Нам, русским, хлебушка не надо.
Мы друг друга едим и тем сыты! — на прощенье процедил Василий Лукич.
Он уезжал последним. Спешил во дворец, дабы знать все новины. Старый Голицын, в одном камзоле, с непокрытой головой, смотрел с крыльца, как в густой колеблющейся пелене тумана исчезает карета Долгорукого. Туман точно затянул её след — не слышно было и стука колёс. Все звуки стали влажными, тихими. На деревянном Исаакиевском соборе с хриплыми перебоями играла часовая музыка. Перекликались караульные. Князь Михайло, стоявший за спиной брата, зябко поёжился. Тот обернулся и не проговорил — пролаял:
— Царь Пётр запретил зваться кличками, хотел вывести в России новую породу людей, а вывел новоманирных рабов, и токмо!
Тем малый совет старых родов и закончился.
По возвращении от Голицыных Феофана Прокоповича поджидал гость нежданный и страшный — правитель Тайной канцелярии Пётр Андреевич Толстой. Преосвященный содрогнулся, войдя в кабинет и увидев в своих покойных широких креслах щупленького старичка, с видимым интересом изучавшего италианскую картину, на коей полунагая девица Даная принимала золотой дождь в широкий подол нижней юбки.
— Италианская манера? Славно, славно! Я и сам, государь мой, многократно в италианских землях бывал. Для начала в Венеции и Риме. Вдругорядь в Неаполе, куда ездил за преступным царевичем Алексеем.
Феофан с трудом вынес пронзительный взгляд из-под покрасневших, воспалённых век. На миг вспомнились кошмарные рассказы о кровавых застенках Тайной канцелярии. Так вот смотрел Пётр Толстой, наверное, и на царевича Алексея, когда пытал его в равелине Петропавловской фортеции.
Однако Феофан Прокопьевич не случайно почитался человеком политичным и ловким. Многое пришлось увидеть за бурную жизнь хитрому киевлянину. Он сменил три религии, учился на Украине, в Польше и в Италии, пока не закончил коллегиум святого Афанасия в Риме, устроенный папой Григорием XII специально для греков и славян. В коллегиуме преподавание вели отцы иезуиты. Льстиво шептали они любознательному юноше о его внешнем сходстве с римским папой Урбаном VII, прочили его в наместники престола святого Петра в Российских Европиях. Но хитрец провёл даже искушённых в человеческих душах отцов иезуитов и, вернувшись в родной Киев, снова перешёл в православие, наречён был Феофаном и определён в преподаватели Киево-Могилянской академии.
В дни, когда шведы вторглись на Украину, Феофан, потрясённый изменой Мазепы, остался твёрд в своей вере в единое славянское дело и предал анафеме изменника гетмана. А через несколько месяцев встречал в Киеве прославленного полтавского победителя и в речи своей сравнивал его с Самсоном, раздирающим пасть шведского льва, за что и был вознесён.
Пётр взял его в Петербург и не отпускал боле от себя, назначив архиепископом Пскова и вторым своим заместителем в Верховном Синоде, правящем всеми делами православной церкви в империи. Правда, был ещё и первый царский правитель в Синоде — архиепископ Новгородский Феодосий. Эвон как ныне рот раскрыл, поддакивал во всём старому Голицыну, а его, Феофана, словно и не заметил. Этому никаких конституций не надобно, ему бы патриаршество на Руси восстановить да самому стать владыкой. Феофан передёрнул плечами; споры его с Феодосием были давние, и касались, они не токмо патриаршества, но и всех петровских преобразований. Феодосий их в глубине души отвергал, Феофан же всей душой поддерживал. Его домашние покои, к примеру, были уставлены книжными шкафами и математическими снарядами, словно то была не обитель монаха, а кабинет учёного. Вкусы Феофана в сём случае сходились со вкусами государя, портрет которого высился в святом углу с краткой энергичной подписью: «Пётр I — император». Выше портрета висела икона; изображение святой Софии, воплощавшей, как ведомо, премудрость Божью и человеческую. По правде, и сам преосвященный веровал не только в Бога, но и в человеческий разум.
Оттого-то и шептались монахи и громко базарили бабки-богомолки, что преосвященный — настоящий оборотень и колдун, к которому каждую ночь приходит ужинать Люцифер, и болтали также, что второй распорядитель российского Синода не может говорить с монахом праведной жизни без того, чтобы у него изо рта не выходило синее пламя.
Но Пётр Андреевич Толстой злого колдовства не боялся, потому как в кровавых застенках Тайной канцелярии сам чувствовал себя полновластным Люцифером, и привела его к Прокоповичу не тайная наука ведьмовства, коей и сам он не был чужд в молодости, а самая мирская нужда. Для Петра Андреевича, как истого дельца, Пётр I умер уже тогда, когда не в силах стал отдавать приказы и распоряжения и предстояло срочно поставить на трон Екатерину, поскольку, окажись на троне мальчишка Пётр II, сынок покойного несчастного царевича Алексея, сразу вспомнят Петру Андреевичу Толстому, как обманом он увёз царевича в Москву из владений австрийского цезаря, пообещав ему отцовское прощение и ласку.