Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 100

В конце-то концов, для защиты-обороны прицеплена к поясу польская сабля... Днём, покамест шатались все по кварталам базарным, тверичи да москвичи — совместно, Офонас кое-что уж приметил на углу обувного базара. Тёмный домишко с пристройками. Чутьё подсказывало... Женская фигура — с ног до головы — в покрывале плотном сером — пальцы жёсткие старухи тронули тогда Офонасову руку. В ухо ткнулся шепоток:

   — Джама-а?..

Офонас это арабское словечко понял, означало оно — совокупление. Он исподтишка пожал сухие жаркие пальцы старухи, ощущая их сморщенность задубелой своей ладонью, и бегом догнал своих. Сумрачные и деловые, они и в ум не могли взять, отчего он приотстал. Дела торговые, грядущие переговоры с московским Папиным и Хасан-беком — вот что занимало торговые умы из Москвы да из Твери...

И теперь, поплутав, Офонас подошёл к неприглядным, давно расшатанным, скрипучим и стонущим воротам. Тотчас откуда ни возьмись вынырнули из полутьмы вечера тёплого восточного двое, тёмные, чёрные почти в сумраке две фигуры высокие — сторожили дом. Офонас почувствовал, как пронизали его с ног до головы острые взоры глаз почти невидимых, зорких. Впрочем, он и ожидал подобного; и вынул из пояса две деньги, заранее приготовленные для стражей подобных...

Его впустили. И теперь он очутился в проходе тёмном, как темница. Струхнул невольно Офонас. Чуть в плечи втянул голову в шапке круглой, мехом отороченной, замер на миг. Но внезапного удара не последовало. И Офонас устремился к тусклому свету в конце прохода. Несколько раз бедняга споткнулся и один раз не сумел удержаться на ногах и упал, но вскочил тотчас. Наконец выбрался он во двор, где разглядел два дома, соединённых галереей. Из галереи во двор неровно лился свет плошек и свечей. Закутанная женщина, давешняя старуха, должно быть; руку выставила из-под серого покрывала сплошного. Офонас опустил в её ладонь, согнувшуюся щепотью, ещё одну деньгу. Женщина безмолвно указала на галерею. Он прошёл вперёд и поднялся по ступенькам.

В галерее, подле жаровни, сидел человек в светлой чалме на голове круглой и в чёрном суконном кафтане, перетянутом кожаным пояском. Офонас заоглядывался. Замелькали в глазах его светло-карих разноцветные чалмы, чёрные и тёмные рыжие бородки, смуглые лица и большие, длинные — казалось, до висков — очи мужские, полнившиеся восторгом, довольством, весельем... Несколько парнишек-подростков плясали нагие посередь. Петушки полудетские поматывались, попрыгивали. Двое, а то трое чалмоносцев играли на бубнах, мастерски простукивая кончиками пальцев деревянные круги. Буйная дробь вызывала невольное желание запрокинуться и обмереть содроганием тайного уда... Приблизилась к Офонасу женщина, по виду почтенная, полнотелая, в атласовом платье широком, поверх — короткая ватная душегрейка, голова кисеей покрыта... Монеты уж пташечками летели... Женщина повела Офонаса за руку. Он шёл послушно, скоро, потому что снедаем желаниями был. А всего желаний оставалось два: поесть сладко и повертеть клювастым петухом своим в женском котелке. «Калак» — глиняный котелок — женское тайное место... Но провожатая спросила его прежде, не «вышивальщик» ли он, не ахле бахйие... Он усмехнулся и не упустил случая щегольнуть словечками, ответив, что нет, у него «палан» — седло — не съехало, и он не cap гир — не «ловец скворца»... Всё это означало, что он не охотник до парнишек...

   — Дизи бир кардан! Дизи бир кардан! — повторил он.

И вправду, пора было ставить котелок на огонь; и поесть, и другое...

Подходя к дверке, ведшей в комнаты, он невольно оглянулся вновь, и ему почудилось, будто в галерее чудное сияние неровно идёт от одного места. Но провожатая отворила дверку, и Офонас вошёл...

В комнате, освещённой двумя свечами, никого не было. Офонас присел на подстилку суконную подле низкого деревянного стольца. Сбросил шапку с головы, схватцы на кафтане расслабил. Провожатая исчезла. Молодой парень, по виду слуга, принёс на подносе кушанья. Мясо жареное — баранину с пшеном варёным сарацинским[19]; в чаше небольшой — сладкое тесто жидкое, в ореховой смесице. В кувшине — мутное хмельное питьё. Лепёшки. Офонас набросился на вкусную еду, насыщаясь с довольством, пригибаясь над подносом и блюдами, протягивая руки... Рыгнул. Засалившиеся пальцы и ладони отёр о полу кафтана. Голова чуть кружилась — давно так сытно не едал. Стуком лёгким встали перед ним полунагие женские ноги в лёгких кожаных туфлях с низким вышитым задником... Он поднял голову на пестроту платья, на лицо круглое, набелённое, на котором краснел и белел улыбкою рот и чернели брови, густо начернённые и сведённые чёрной краски чертой на переносице...

Насладно потонул в объятиях пуха подушек и одеял, в теле женском...

Когда Офонас наконец очнулся, опомнился, подле него уж никого не было. Бог весть как, но он почуял, что пришла ночь глубокая. Свечи горели. Те, прежние, или новые зажгли? Сел на постели. Увидел кувшин с водой. Умылся, пригладил волосы встрепавшиеся, оделся, а был раздет до рубахи. Застегнул кафтан, натянул сапоги. Пошёл из дверцы давешней в галерею... Там по-прежнему сидели-посиживали чалмоносцы на подстилках вкруг стольцов низких резных. А вкруг вытянутых кувшинчиков с горлышками витыми теснились чашки, налитые тёмным, почти чёрным напитком. Уж не слыхать было бубенной дробности и не плясали голые парнишки, будто и не бывало их вовсе никогда, николи! Приснились, привиделись... И беседа велась, лилась тихим журчанием...

Офонас приостановился, вспоминая, как приветствовать следует сборище. В голове ещё бунило после всего-то! Но он поклонился и произнёс громко:

   — Мерхаба, аркадашлер!..

Слова сказались приветственные, верные. Но какие уж ему друзья-приятели — «аркадашлер» — эти чалмоносцы...

Подобно всем своим единовременникам-современникам, Офонас на словах яростно почти презирал, ненавидел чужеземцев, чужеверцев. И ежели бы поселились таковые в Твери, он бы отплёвывался с грубостью, ходя мимо домов их. Однако в жизни дорожной, движущейся, и вне своих родов и городов люди принимали и воспринимали обычаи и навыки друг друга; и прежде чужое, чуждое уж делалось, оборочалось почти своим, близким, привычным-навычным... И что ж! Пришли в одно место, для одного дела блядского... Друзья — аркадашлер — друзья, друзья!..

Сидевшие сделали легчайшее движение навстречу Офонасу; будто и приподнялись — будто и не приподнялись... И снова показалось глазам Офонаса это сияние неровное странное... И он повернул голову и увидел в свете свечей сидевшего у стольца нарядного за чашей с тёмным напитком человека, молодого совсем и одетого с необычайным для места здешнего богатством. Видать было, что этот сидящий строен и высок, и телом крепок, но без мясов избыточных; и был светлоликий, черноокий, бородка и усы едва пробились. Одет же он был поистине великолепно; на главе серебристая шёлковая чалма, на плечах — чёрный суконный плащ, опушённый соболем; безрукавка суконная голубая, в самой Шамае сшитая, штаны суконные, сапожки, должно быть, казанские; шёлковым вышитым платком подпоясан...

Один лишь этот человек приложил пальцы правой своей руки ко лбу в ответ на приветствие Офонаса. Губы юноши тронула улыбка легчайшая. Он сделал Офонасу знак рукой — взмахом повелевая приблизиться. Почтение к сильным и знатным мира сего и почтительное повиновение им отличало людей того времени, когда пришлось народиться на белый свет и жить Офонасу Микитину. Он тотчас приблизился к сидевшему, поклонился и произнёс ещё одно приветствие, слыханное в Нижнем среди торговых гостей азиатских:

   — Геджениз хайыр олсун! — Ваш вечер благоприятным да случится!..

Молодой человек улыбнулся ярко и чуть высокомерно, но проговорил тепло:

   — Мерхаба! — И махнул ещё рукой; на этот раз не Офонасу, а в полутьму дальнюю галереи.

Но тотчас явился из полутьмы слуга с чашей для Офонаса, поставил чашу на стол, глиняную, глазурованную, и налил из кувшина в чашу чёрный напиток.

19

…с пшеном варёным сарацинским... — «сарацинским пшеном» называли в Западной Европе и на Руси рис.