Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 10

Людина мать варит куру с головой, но без ног.

Золина мать варит курицу без головы, но с ногами.

И нет такой силы, кроме беспощадной силы принуждения, которая заставит принять кастрюльный навык противоположной стороны. А они - очень противоположные стороны. Они - керосиночные Монтекки и Капулетти.

Кстати, Монтекки и Капулетти и в дошекспировскую пору, и когда великие роды помирила гибель нежных и удивительных детей, и потом еще четыреста последовавших лет, тоже варили куриц каждый по-своему.

А ведь здешние родители, не в пример веронским взаимоненавистникам, к чувствам детей своих снисходительны, хотя и не постигают, как это их дети поженятся, как народят своих детей и что это за дети будут такие, и каких кур станут варить, когда вырастут - с головою, но без ног или с ногами, но без головы?

Мы поем новые песни, мы готовы сгореть со стыда за отца и мать, когда те прокартавят что-нибудь несусветное или сказанут что-то охотнорядское, мы играем в волейбол и точно знаем, как хорошо все будет впереди, но отчего же с ужасом глядим мы на бульон с курицей в гостях у Золи или на куриную лапшу у Люды?

Почему Золя, как от удава, не отводит глаз от своей глубокой тарелки? Потому что там утоплена куриная голова и у головы этой дряблый, но набухший гребень вареной маленькой курицы, а вместо глаз мертвые щелки и разинут бесцветный клюв. Еще у головы имеется обрубленный конец, и ее следует брать за клюв и поедать с палаческого этого конца. Нету такой силы на свете, нету такого убеждения, которые заставят Золю есть эту голову, и удивленная мать Люды вытаскивает ее из супа, облепленную лапшой, и одна лапшина волочится по клеенке от Золиной тарелки к Людиной, сводя стекающие с куриной головы теплые потеки в мокрую дорожку. И Люда преспокойно - Люда преспокойно! принимается выедать голову, взявшись пальцами за бледный клюв.

И Золя испытывает отвращение.

Боже мой! К Люде?

Почему Люда даже зажмуривается, когда видит, что в ее глубокой тарелке, в бульоне с тоненькой лапшой улеглись две куриных ноги с набухшими от варки межпальцевыми подушечками из желтоватой тисненой кожи? И хотя когтей нету (они обстрижены Золиной мамой), но пальцы на вареных ногах полускрючены, и каждая похожа на лапу живой курицы, которую после ходьбы по холодному осеннему огороду та положила отогревать в бульон. И ничто не может заставить Люду взяться пальцами за конец ноги, который вставлялся в куриное тело, вынуть ее из тарелки и, держа, как пухлую желтую вилку, объедать клейкую плоть, обкусывая палец за пальцем. И Люда выбирает бульон ложкой, стараясь в тарелку не глядеть. Лапши она даже не касается, ибо та мокрыми шнурками обмотала обе жутких лапы. И Золина мать, не понимая, как можно не есть самое вкусное, вытаскивает из Людиной тарелки скрюченные конечности и со словами "Ах как сладки куриные лапки!" переносит их в тарелку Золи. И свисающая лапша, как уже известно, метит мокрыми полосками клеенку. А Золя приступает к обгладыванию внутри рта куриных пальцев и выплевывает на ладонь их мелкие, непохожие на кости косточки.

И Люда испытывает буквально омерзение.

Господи! К Золе?

Вот как не сходятся концы с концами на этой чертовой курице!





Счастье, что пыточные обеды обычно завершаются зрелищем двух юных голов, склонившихся над контурной картой или диаграммами пятилеточной нашей жизни.

Какую же курицу сварят они?

Ее беременность продолжалась уже ровно столько, сколько его плен, вернее, отчуждение от людей, так что когда пошла первая зима войны, он был в плену уже давно, а она была на четвертом месяце, то есть тоже была в плену давно.

Ровно четыре месяца назад упал на траву он, контуженный воздухом взрыва, потому что сперва воздуха вокруг не стало, а потом воздух в мгновенье вернулся и ахнул его вечерней оплеухой пространства, отчего внутренности в Золе состукнулись друг с другом, а сам он отлетел в сторону, и пришлось забыться и как попало падать на подмо-сковную траву. И была небольшая кровь, потому что он напоролся на какой-то сук.

Ровно четыре месяца назад сползла на траву она, потому что после торжественного прощания с ополчением тот, с кем она шла, внезапно коснулся ее груди. Были сумерки и тепло. Т а к  еще никто ее груди не касался, и она не знала, что от этого  т а к о е  может произойти. Что может произойти от дальнейших прикосновений, она не только не знала, но уже не помнила, потому что, когда тот мужчина прикоснулся, коленки ее подогнулись, она обмякла и еле сказала: "Я не могу стоять..." "Тогда ляжемте!" - забеспокоился мужчина. И была контузия. И казалось, что мужчина по нарисованным на плакатах правилам торопливо оказывает ей первую помощь. И была не ко времени кровь.

Такое случилось еще раз, потому что отказать во встрече уходящему на передовую, когда к Москве подступают немцы, было невозможно. Воспитание и понимание долга заставили бы ее пойти хоть на что, тем более что на вторую встречу она пришла, скорее, сгладить неприятную ситуацию, из-за которой он вынужден был оказывать ей первую помощь. Что произошло опять, она, пока природа приводила темный свой приговор в исполнение, снова не поняла, снова оказавшись от прикосновений ополченца в странном обмороке. И дальнейшее снова совершалось в беспамятстве, и тот опять оказывал ей первую помощь, и она, какая-то отуманенная, была отведена им до лопухового своего двора с деревянным их с матерью домом и небольшим садом.

Она даже не догадывалась, чем обернулся для нее потемочный наркоз в парке, и потерей бесценного девичества не растревожилась, ибо толком не знала, что обладала им, а то, что знала, не связывала с возможностью преступного бесчестья, поскольку, выросшая в ажиотаже тотальной справедливости и ликования, она, как и прочие ее сверстники, была куда непорочнее тех, кого специально на сей предмет воспитывали. Обученные без околичностей игнорировать конфликт Каина и Авеля, они и вовсе были отлучены от сведений о нравственном и плотском смыслах Греха Первородного и оттого оказались поразительно неосведомлены по части главных коллизий рода человеческого. Представляется даже, что столь безупречные молодые люди за всю историю земли существовали каких-нибудь два-три года, причем - в нашем отечестве, причем как раз в предвоенную пору. Новенькая пропаганда с незахватанными козырями ловко тасуемой колоды, состоявшей сплошь почти из козырей, новизна всего: намерений, радиотарелок, воздухоплавательных аппаратов, наличие по рубежам обозначенных заклятых врагов, сверкание ясных целей и очевидная простота их достижения, как никакая молитва и никакой пост, как никакая епитимья и аскеза, как никакое воздержание и послух отвращали молодежь, особенно столичную, особенно потомство хлынувших в столицу провинциалов, начисто отрицающее родитель-ское слово, стесняющееся своих сиволапых, косноязычных или картавых породителей, от помрачения главным пылом юности.

Отсюда и удручающая простота Люды, даже не понявшей, что изменила любимому, ибо единственное, из-за чего она переживала, было хождение с тем мужчиной Анатолием под ручку. Ходить под ручку учащиеся десятой группы "Б" полагали стыдным.

Она тосковала по своему товарищу, писала ему, пока знала куда, хорошие письма. Он, пока мог отвечать, отвечал, а потом письма прекратились, и она загоревала, а Золины родители, к которым Люда аккуратно захаживала, совершенно упали духом.

Он же к тому времени расчелся за пребывание в живых золотой коронкой, которую отдал потребовавшему выкуп за побег от ожидавшихся в деревне немцев хмурому мужчине. Мужчина подобрал его, оглушенного, в лесу, привел в чувство и оставил красноармейца у себя. Мужчина был лесник.

Золя не знал, как найти своих, ибо вообще было неясно, где они. Поэтому он пробыл три недели у лесника в словно бы пустом лесу, а лесник словно бы что-то знал, но помалкивал. Сперва, когда слабый от контузии Золя порывался во что бы то ни стало отправиться исполнять свой долг, лесник его не пустил, а потом пришел и сказал, что немцы рядом и что он готов Золю отпустить, потому что выяснилось, куда немцы наступают, а следовательно, ясно, куда отступают наши и куда пробираться. За волю он потребовал от своего постояльца золотую коронку.