Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 4



Про его толстозадую супругу Розалию нечего и говорить. Она у него была дама важная и гонористая, из зажиточной городской еврейской семьи, которая однажды и впустила безродного деревенщину Михаила в дом, устроила в горисполком работать – вывела его “в люди” что называется, в местную знать. Плюс к этому, Розалия работала учительницей географии в школе и малограмотную родню супруга презирала с первого дня, с большим трудом выносила, отгородилась от её забот и проблем высокой стеной, за которую никого из них в свой мир и семью практически не допускала. И если и принимала участие где – то лишь исключительно в застольях, пьянках-гулянках семейных, банкетах на чужой территории, которые она очень любила и которыми никогда не брезговала – избави Бог! Пила и закусывала в гостях много и с удовольствием. И делала это молча, как правило, с брезгливой улыбкою на губах: хозяев, поивших и кормивших её, никогда не хвалила… Увидеть же её в поле с тяпкою или лопатою в руках можно было лишь в страшном сне. К Василию на огород, во всяком случае, она ни разу не приезжала.

Вот и получалось в итоге, что дополнительная “картофельная нагрузка” и помощь родственная, трудовая довольно быстро стали уделом лишь среднего брата Виктора и его жены Тони; ну и сестры Татьяны разумеется, которые втроём и ишачили на инвалида безропотно всякий год, выполняли по сути всю самую грязную и тяжёлую, канительную и утомительную работу. Сначала – в поле, потом – в сарае и погребе Васином, который тому сам же Виктор и выкопал на досуге, кирпичом обложил… Он, средний брат, после уборки чужого дополнительного огорода всегда матерился нещадно, возвращаясь домой ужасно уставшим, издёрганным, злым, надорвавшим пупок и спину, говорил, что больше этого делать не станет: хватит, дескать, шабаш! И пусть “хромоногий младшой” теперь со своей картошкой грёбаной разбирается и справляется сам: “пропади она пропадом”, мол, “гори ясным пламенем” и всё такое. Так он обычно осенью громко истерил-заполошничал, такие обеты и зароки давал, истратив в поле и погребе последние силы.

Но наступала весна, посевной май месяц, который, как хорошо известно, кормил потом провинциальных людей целый год. К нему домой приходила престарелая мать, с некоторых пор с Михаилом в городе жившая, и слёзно упрашивала среднего сына оказать помощь убогому Васеньке, “последний, дескать, разок”. И Виктор скрипел зубами, недовольно хмурился и бурчал на мать: «надоели, говорил, вы мне до смерти все с этим своим калекою! до печёнок достали! до прямой кишки!» – но опять соглашался, впрягался в чужой тяжеленный воз, отнимавший у него уйму здоровья, сил и времени каждый год, а пользы не приносивший. Ни пользы, ни выгоды – одни убытки только, энергетические и нервные затраты и грыжи на пупке.

Отношения с младшим братом-нахлебником из-за этого у него всё больше и больше натягивались и обострялись естественно, становились плохими сначала, а потом и вовсе враждебно-критическими, взрывоопасными. Да и кому понравится, в самом-то деле, такая односторонняя и регулярная помощь-связь, переходившая в кабалу по сути, пахоту дополнительную, изматывающую?!… Обострению взаимоотношений между братьями немало поспособствовала и одна довольно-таки скандальная история, в которой невольно поучаствовал брат-инвалид, совсем не желая этого…

История произошла в деревне, в родном отцовском дому, где тогда всё ещё проживала мать обоих, Прасковья Егоровна, пока её не взял к себе старший брат Михаил, сидеть с маленьким сыном Сашкой, а дом не продал за ненадобностью. Туда-то однажды и приехали погостить Виктор с Василием на мотоцикле, отдохнуть и проведать матушку, детство вспомнить, по хозяйству старой помочь, что делали регулярно. А Виктор в поездку взял ещё и старшего сына Славку, которому едва-едва исполнилось три годика и который был очень подвижным и баловным пареньком, через чур даже. Своим озорством и шумом непрекращающимся, криком он очень утомил тогда всех, особенно – нервного дядю Васю, который раз за разом отчего-то вдруг принялся стращать племянника собакой Джульбарсом, огромной немецкой овчаркой, около десяти лет уже жившей в доме и охранявшей одинокую мать. «Смотри, – говорил он озорничавшему в хате племяннику, – сейчас позову Джульбарса, и он тебя покусает в кровь. Будешь знать, как баловаться и хулиганить! Позвать, скажи, позвать?! Сейчас позову! Бойся, гадёныш!»

Зачем родной дядя такое племяннику говорил? стращал овчаркой и на беду настраивал, подспудно как бы готовил мальчика к ней? – Бог весть. Судьбой это всё называется, или его величеством Случаем. Но только когда племянник, не ожидавший дурного и страшного, совсем не готовившийся к нему, подскочил к дверному косяку через какое-то время, желая выбежать в сени и сходить там пописать в ведро, дёрнул за ручку и распахнул настежь дверь, – на него собака и бросилась неожиданно, стоявшая в этот момент в тёмных холодных сенях и намеревавшаяся по обыкновению забежать в дом, погреться, в котором она и жила с хозяйкою постоянно в отсутствие её сыновей и внуков.



Увидев светящиеся зелёные глаза в темноте огромной чёрной овчарки, которая, прыгнув по привычке в хату, толкнула его носом в грудь, сбила с ног даже и опрокинула наземь, перепугавшийся до смерти Славка, подумавший, что его и впрямь сейчас начнут на куски рвать и грызть по наказу дяди, – Славка тогда закричал так отчаянно и так пронзительно до ужаса, что у находившихся в хате людей, двух братьев и матери их, волосы на голове встали дыбом и мурашки пробежали по телу в предчувствие большой беды. «Ты чего испугался-то, Слав?! чего?! Успокойся, чудак! – стали втроём уговаривать они его дружно, белугой ревевшего посредине избы и трясшегося будто бы в лихорадке. – Это же Джульбарс наш – забыл что ли, да?! Он тебе ничего не сделает, не бойся – он хороший!»

Но как ни успокаивали тогда парнишку, как ни гладили по голове взрослые, – тот внезапный прыжок собаки из темноты оставил в душе трёхлетнего впечатлительного мальчугана неизгладимый след: он сразу же после этого стал заикаться. И чем дальше, тем больше. Старший сын Виктора стал в итоге заикою на всю жизнь. И произошло это, как ни крути, с подачи и помощью младшего брата Василия, который и сам изуродовался когда-то в возрасте трёх с половиной лет, и в этой же самой хате, что удивительно. А потом ещё и племянника в тот же возрастной срок изуродовал. Пусть и невольно, пусть не со зла. Но, тем не менее.

Собаку взбешённый случившимся Виктор после этого сразу же застрелил от греха: отвёл в овраг за деревню и выпустил в неё целую горсть крупнокалиберной дроби из обоих стволов ружья, чтобы не долго мучилась. Хотя до этого Джульбарса очень любил, которого сам же однажды и принёс в дом матери желторотым щенком и потом долго растил и воспитывал, лучший кусок отдавал, не жадничая и себя самого обделяя. Но после нападения и испуга сына он своего любимца четвероногого видеть уже не желал: расстреливал того без жалости и содрогания – прямо как волка лесного, хищного, оказавшегося вдруг на пути. У него, у Виктора-то, в городе ведь имелся ещё и младший сынишка, который тоже к бабушке иногда погостить приезжал и которого он и решил от подобного несчастного случая подстраховать-избавить. Двух сыновей-заик в семье ему было точно не надо.

Поступить так и с кликушей-Васькой он не мог, разумеется, главным виновником семейного горя. Однако же после того рокового случая брата-калеку на дух не переносил, сторонился его и всегда, когда напивался пьяным за общим столом, предъявлял ему прилюдно претензии. «Сам хромым уродился! уродец поганый! дерьмо! – говорил ему зло, сжимая кулаки до боли и желваками играя свирепо, – и малого моего старшего калекою сделал, сука! заикою на всю жизнь! Набить бы тебе рожу за это! – да толку-то что! Сына этим уже не исправишь, здоровым не сделаешь! И всё из-за тебя, падло!»

А морду он младшему братцу и вправду бил иной раз, когда тот в гости к нему заезжал, очередной новенький велосипед обмыть взамен украденного старого или ещё зачем, и братья вдвоём сидели и пьянствовали на кухне. Вот тогда-то Виктор и отводил душу: в сердцах хватал за грудки подвыпившего калеку, когда последний начинал ерепениться и огрызаться при спорах, и молотил того нещадно куда придётся, пока тот не падал со стула и плакать не начинал – не то от боли, не то от обиды…