Страница 2 из 4
Полька вернулась домой как раз к ужину. Сама не своя бродила по избе, не находя себе места. Её трижды окликали, пока она села на лавку, уставилась в стол
– Полька! – позвал её брат. Она медленно подняла голову, и Николай отшатнулся: чужие, дикие глаза смотрели сквозь него. Губы Польки дрожали, из угла рта тонкой ниточкой тянулась слюна.
Она закричала страшно и высоко. Все вскочили из-за стола. Полька закружилась волчком, стряхивая с себя ей одной видимых пауков.
– Лочаки! Лочаки! – верещала она. Никто не решался к ней подступиться. Она сорвала с себя одежду, швырнула её под лавку, забилась в угол, выставив перед собой сведённые судорогой руки, и продолжая визжать. Отец опомнился первым:
– Колька, хватай её за руки, тащите полотенца!
Вдвоём они скрутили извивающуюся Польку, ставшую вдруг очень сильной, связали, отнесли в верхнюю горницу.
– Спортили девку, прости Господи! – выдохнула мать, перекрестившись на образа. – Нать к Марье Алексеевне вести.
На телеге бьющуюся в припадках Польку отвезли в дальний конец деревни. Здесь, куда без надобности не забредал даже самый отчаянный конюх, а, сказать по правде, хаживал только юродивый Яшка-перевозчик, жила в доме над угором не совсем ещё старая бабка Марья Алексеевна. От июля до сентября курились у её кривого забора сырые покшеньгские туманы, расходились по курьям, тревожили мертвецов на деревенском кладбище.
Её боялись все, от мала до велика. За глаза говаривали, что она икоту напускает на людей, так что, проходя мимо, жевали осиновую кору. Марья только посмеивалась: что ей осиновая кора! Но случись хворь, али пропажа – шли к ней даже из дальних деревень. Боялись, а шли. Сила в Марье Алексеевне была редкая. Могла и корову заплутавшую вернуть, и мужа загулявшего. Но и по мелочи: лихорадку заговаривала, суставы вправляла – знахарствовала, словом.
Марья только взглянула на Польку – так и слушать ничего не стала, плюнула, прикрикнула:
– Несите её в мою баню, положите на пол. Идите, да не оглядывайтесь! Вернётесь за ей через три дня.
Все обомлели, а она, ни на кого не глядя, повернулась, ушла в дом.
Как смеркалось, Марья Алексеевна вышла во двор с холщёвым мешком за плечами. Краем глаза заметила, как торопливо задёрнули занавеску в соседском доме. За занавеской крестились, шептали обрывки молитв – как могли, прогоняли удушливую жуть, что волной катила от марьиного дома. Отчего, почему не поймёшь, а боязно даже взглянуть, остаётся только зажмуриться и ждать, что мимо пронесёт.
Чуть притопывая, обошла баню кругом.
Потом ещё раз.
И ещё.
Когда закачивала третий круг, из бани раздался вопль, что-то загрохотало, покатилось по полу. Марья продолжала кружить, а из бани неслись крики на чужих языках, собачий лай, мяуканье, кукареканье, хохот. На седьмом круге дверь бани со стуком распахнулась. На пороге стояла, закатив глаза, покачиваясь из стороны в сторону и тихонько подвывая, голая Полька. Грудь, руки, ноги, лицо – всё было расцарапано в кровь, перемазано грязью. Волосы слиплись, висели мокрой паклей.
Марья сдёрнула со спины мешок, подскочила к Польке, с размаху смазала мешком по оскалу, прикрикнула так, словно имела право:
– А ну, марш на полок, урос окаянный!
Полька юркнула в баню, на чёрный полок, забилась в угол, поскуливая, как битая собака.
Вся банная утварь валялась на полу, скамейки перевёрнуты, баки опрокинуты. В углу белел ком рваных полотенец. Марья развязала мешок, разложила на скамье пучок сухой травы, склянку с желтоватой жидкостью, стакан, спички, яйцо на голубом щербатом блюдце, баклажку.
Полька змеёй шипела из тёмного угла, но старуха не обращала на неё внимания. Из баклажки налила в стакан воды, стала зажигать спички и гасить их в воде, нашёптывая невнятно. Закончив, со стаканом подошла к Польке. Та ощерилась, зарычала.
– Сиди смирно! – рявкнула Марья. Полька замерла.
– Пей живо! – старуха взяла крючковатыми пальцами острый Полькин подбородок, разжала зубы, влила воду ей в рот. Полька забулькала, закашлялась, проглотила. Старуха ещё пошептала, взяла яйцо, снова подошла, приложила яйцо ко лбу, снова зашептала, теперь уже долго, жарко.
Когда разбила яйцо о край стакана, из него потянулась чёрная зловонная жижа.
Марья Алексеевна сплюнула трижды, перекрестилась.
Из склянки, в которой три года настаивала на спирту изгон, заставила глотнуть.
Три дня Марья продержала Польку в своей бане. Есть не давала, поила только рвотным отваром. Полька больше не бесновалась.
К вечеру третьего дня Польку вырвало скользкой дрянью, похожей на чайный гриб. Марья Алексеевна мерзость эту сразу сожгла, а пепел закопала в лесу.
Еле живую Польку отец с Николаем забрали поутру. Она словно у заплечных дел мастеров побывала: губы разбиты, щёки исцарапаны, веки опухли. Николай прижал её покрепче, но зря – силы в ней уже не было. Когда Марья Алексеевна бросила на них последний взгляд, сказала:
– Слушай, Василий! Я, на что силы хватило, сделала. Как смогла – помогла. Да только тому, кто спортил твою дочь, я не ровня. Мне такая сила и не снилась. А всё ж, дичать она боле не будет, не беспокойся. Но и прежней ей уже не бывать. У ей полдуши выжжено. Ступай с Богом, береги семью.
2
После этого случая, сызмальства бывшая огневой заводилой Полька стала неприметной робкой тихоней. Начала сторониться людей, особенно малорослых, а горбунов и вовсе боялась до судорог: если в книжке попадётся – бросала книжку, если в кино – убегала из кино. В жизни, правда, ей ни один более не встретился.
Со временем, отец выдал ей замуж за вдовца из дальней деревни. Хороший был человек, только контуженный в войну, жалел её, не обижал. Она родила ему двух дочерей. Жизнь прошла, как у всех: дочери выросли, разъехались по городам, муж помер. К родственникам приживаться Полька не захотела, осталась одна, поселилась на хуторе, наособицу. Завела сколько-то козочек да кота, прикипела к ним сердцем, баловала: угощала, наглаживала, вычёсывала. Никто боле ей и не нужен был. Так и прожила отшельницей лет до 90. Что странно и удивительно, не болела вовсе. Только слабела.
Полька проснулась от холода, пробравшегося сквозь пуховое одеяло, брошенный сверху овчинный тулуп, две кофты, шаровары и толстенные самовязанные носки из козьей шерсти. Она прикрыла ладонями заледеневший нос, отогрела его дыханием. Избу до потолка затопили стылые зимние сумерки, то ли утро, то ли вечер – не поймёшь. Ложилась вечером, значит утро, точнее, день: зимой на Северах светает поздно, почти к обеду.
Полька, не откидывая одеяла, с трудом села в постели. Сон не придал сил, она чувствовала, что если встанет слишком быстро – рухнет на пол. Даже сейчас у неё закружилась голова. Полька посмотрела на свои высохшие птичьи руки. Почти девять десятков лет они мяли этот мир, как пластилин, да, видно, теперь уж всё.
– Охо-хо! – вздохнула она. Звук прошелестел в сыром воздухе замерзающего в тайге дома, затих где-то за печкой. По связанным из ветоши круглым половикам, сплошь устилавшим давным-давно не крашеные плахи пола, неслышно прошёл на сильных лапах огромный мохнатый сибиряк Василий, легко взлетел на костлявые старушечьи колени.
– Ну, здравствуй, Васятка! Тепло тебе в экой-то шубке? – она улыбнулась всеми морщинами, огладила любимца от ушей, до хвоста, почесала за ухом. Кот хрипло мяукнул, заглянул в слезящиеся глаза, выгнул спинку, потёрся о руки, подбородок, иссохшую грудь.
– Сейчас, котя-коток, сейчас, дай поднимусь!
Она опустила ноги в валенки, откинула одеяло, осторожно встала. Поёжилась, потянула с кровати тулуп, не сразу попадая в рукава, натянула его. Медленно, опираясь о холодные шершавые стены с колючим мхом между брёвнами, в который то тут, то там были воткнуты разноцветные бумажки пенсии, добрела до покрытого нарядной клеёнкой стола. Постояла, отдышалась. Взяла с грубо сколоченной подвесной этажерки за ветхой, но чистой занавесочкой глиняную крынку с остатками молока, налила в голубое блюдечко, поставила на пол. Мурчащий кот с достоинством принялся лакать маленьким розовым язычком. Старуха опять улыбнулась: