Страница 32 из 34
Известный московский педагог С.Л. Айзерман так и озаглавил свою статью — "Творческие работы учащихся”. В ней он требует, чтобы в этих работах дети высказывали “свои, а не книжные мысли”. Нужно, пишет он, чтобы “ничто не сковывало творческую инициативу (детей), не ограничивало ее рамками каких-либо лексических или грамматических требований”. Статья заканчивается такими словами:
“Открывать глаза и окрылять сознание — вот задача всех школьных уроков, и язык должен служить этим задачам в максимальной степени”, — это было написано М.А. Рыбниковой два десятилетия назад, но, к сожалению, и до сих пор работа над языком не осознана нами как работа воспи тательная. А пора, давно пора это сделать. Голос общественности, звучащий со страниц газет и журналов, лишний раз об этом напоминает” ["Русский язык в школе", 1961, № 3, стр. 65-70.]. Конечно, не все педагоги принадлежат к этому передовому отряду. Есть еще немало отсталых, придерживающихся рутинных приемов. С гневом пишет о них одна новосибирская молодая учительница М. С. Т.: “Я-то знаю, какие учителя литературы выходят из наших вузов. Видела их в действии. После урока одной учительницы о “Евгении Онегине” месяц не могла опомниться: хотелось куда-то бежать, кричать: “Люди, что вы делаете?! Остановитесь!”
Лучше совсем не преподавать литературу, чем так ее преподавать (как, например, эта учительница). Но учительница только послушно и в меру своих способностей “осуществляла” методическую разработку.
Литература, как известно, воспитывает. При современном стиле и мастерстве ее преподавания — во многих случаях — она воспитывает пустомель, фразеров, а порой и ханжей, формалистов, начетчиков, бюрократов. Девушка с ясным взглядом достает из чулка шпаргалку на тему «Хочу быть похожей на Павку Корчагина», а другая списывает у соседки: «Мой любимый литературный герой»...
Во всяком случае, нельзя сомневаться, что на язык молодежи принятый стиль изучения литературы оказывает дурное влияние. Отвлеченная лексика учебников, сложные синтаксические конструкции часто не находят опоры в речи 15-16-летних подростков: они начинают пользоваться ими, не понимая. Переносное употребление, предвосхищая буквальное, не обогащает речи, а только засоряет ее.
Оттого-то так часто случается, что родной язык и родная литература для молодого человека порой труднее высшей математики, а сочинения при поступлении в вуз — какое-то пугало”.
Около года назад пришел в библиотеку молодой человек лет шестнадцати и попросил деловито:
— Не можете ли вы подобрать для меня материал: “За что я люблю Тургенева?”
— Какой тут материал? — сказал я. — Это дело вашего личного вкуса. Не спрашиваете же вы у меня материалов для объяснения вашей любви... ну, хотя бы к футболу.
— Так ведь футбол я люблю в самом деле, а Тургенева...
Вот до чего довели наших талантливых школьников те далекие от жизни схоластические методы преподавания словесности, которые, как мы видим, горячо ненавистны лучшим учителям и учащимся. Теперь их осудила вся общественность, и — я верю — возврата к ним нет и не будет *.
Пусть мутный и тусклый жаргон станет табу для всех педагогов-словесников. Пусть они попытаются говорить с учениками о великих литературных явлениях образным, живым языком. Ведь недаром же сказал Чехов, что “учитель должен быть артист, художник, горячо влюбленный в свое дело”. Канцеляристы же, строчащие реляции о вдохновенных художниках слова, должны быть уволены по сокращению штатов и пусть занимаются другими профессиями.
Никому не уступлю я своей многолетней любви к педагогам. Если неграмотная старая Русь в такие сказочно короткие сроки сделалась страной всеобщей грамотности, здесь бессмертная заслуга советских учителей и учительниц. Их тяжкий и такой ответственный труд требует от них неослабного, непрерывного творчества, постоянного напряжения всех сил.
К сожалению, требования, которые еще так недавно предъявлялись к ним школьной программой, не давали развернуться их талантам. От живой жизни она нередко уводила их в область отвлеченной схоластики.
Теперь этой схоластике приходит конец. После опубликования Закона об укреплении связи школы с жизнью прежние методы преподавания словесности стали немыслимы.
“Я думаю, — сказал на Всероссийском съезде учителей Александр Твардовский, — я даже убежден, что именно эта перестройка (всей системы школьного дела. — К.Ч.), решительно, по-революционному ломающая то, что окостенело, одеревенело, не соответствует нынешнему дню, так же решительно отметет то порочное в практике преподавания литературы, о котором столько уже толкуют наша печать и общественность и в оценке чего сходятся и учащиеся, и родители, и сами учащие” [Александр Твардовский, «Преподавание литературы — творческое дело» в книге «Статьи и заметки о литературе». М., 1961, стр. 212.]. Так оно и будет несомненно. Все, что в нашей педагогической практике встало в противоречие с действительностью, будет отметено, изничтожено.
Поэт оптимистически верит, что эта система уже отодвинута в прошлое.
“...Все то, — говорит он,-что мы называем догматической, формалистической, схоластической и иной манерой преподавания литературы, все это относится к прежнему дореформенному периоду школы”. Но старое не сдается без боя. Нам всем предстоит борьба с одряхлевшей рутиной, цепляющейся за привычный стандарт.
В эту борьбу попытался включиться и я. Скромная задача настоящей главы-обнаружить один из очень многих изъянов дореформенной школы, который, как мне кажется, до сих пор оставался в тени.
Я убежден, что изучение русской литературы станет лишь тогда живым и творческим, если из школьного обихода будет самым решительным образом изгнан оторванный от жизни штампованный, стандартный жаргон, свидетельствующий о худосочной, обескровленной мысли. Против этого жаргона я и восстаю в своей книжке, убежденный в самом сердечном сочувствии педагогов-словесников.
Ибо каждый, кому дорого духовное развитие наших детей, обязан, насколько у него хватит умения и сил, способствовать скорейшему преодолению гнилого и затхлого, ради нового — живого и творческого.
Глава седьмая
НАПЕРЕКОР СТИХИЯМ
H. Заболоцкий
Какая-то “дама с собачкой”, одетая нарядно и со вкусом, хотела показать своим новым знакомым, какой у нее дрессированный пудель, и крикнула ему повелительно:
— Ляжь!
Одного этоголяжь оказалось достаточно, чтобы для меня обозначился низкий уровень ее духовной культуры, и в моих глазах она сразу утратила обаяние изящества, миловидности, молодости.
И я тут же подумал, что, если бы чеховская “дама с собачкой” сказала при Дмитрии Гурове своему белому шпицу:
— Ляжь! —
Гуров, конечно, не мог бы влюбиться в нее и даже вряд ли начал бы с нею тот разговор, который привел их к сближению.
В этом ляжь (вместо ляг) — отпечаток такой темной среды, что человек, претендующий на причастность к культуре, сразу обнаружит свое самозванство, едва только произнесет это слово.
Что, например, хорошего мог я подумать о том престарелом учителе, который предложил первоклассникам:
— Кто не имеет чернильницы спереду, мочай взад!
И о студенте, который сказал из-за двери:
— Сейчас я поброюсь и выйду!
И о той любящей матери, которая на великолепнейшей даче закричала дочери с балкона:
— Не раздевай пальта!
И о том прокуроре, который сказал в своей речи:
*
Сцена, виденная в 1998 г. На крыльце гимназии семиклассницы, поступающие в «гумкласс», обсуждают коронный вопрос: «Твой любимый поэт:». Одна робко сказала — Маяковский. Остальные захохотали: «Ты что, дура? Его ж не репрессировали... Только Мандельштам, или там Ахматова». — V.V.