Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 31

Женщины в толпе запричитали, завсхлипывали, истово крестясь.

– Он моему Митьке огневицу вылечил, – вполголоса со слезами на глазах сказала одна селянка другой.

– Цыть! – шикнула та. – Хочешь, чтоб и нас к еретичеству приписали? Молчи!

Отец Иннокентий между тем, тяжело отдуваясь, подошел ко второму еретику.

– Покайся, очисти душу перед кончиной! – сказал ему священник.

– Не в чем мне каяться, – ответствовал слабым, но твердым голосом осужденный, – не делал я людям зла…

– Перед Богом ответ держать будешь, подумай, не богохульствуй в свой смертный час. Гореть ведь будешь, окаянный, в вечной геенне огненной! – стал терять терпение духовник.

Возникла пауза.

Колдун поднял глаза, посмотрел в голубое небо, сощурился на жаркое солнце. Потом, как будто оттуда к нему пришла неведомая сила, расправил искалеченные плечи и заговорил окрепшим голосом:

– Перед честным народом, перед богом Всевидящим, перед небом этим синим и солнцем праведным, в сей смертный час, клянусь, что не творил зла ни людям, ни детям, ни скотам, а лечил их только во здравие! Да услышит меня Господь Всевышний и простит, и вы простите, люди добрые, ежели завинил в чем невольно…

– В глаза, в глаза не гляди! – вновь тревожно зашептал чей-то голос.

Отец Иннокентий поспешно осенил еретика знамением и приложил крест к его сухим губам. Резко повернувшись, чтобы идти, он вдруг почувствовал головокружение. Может, сказалась жара и плотный обед с водкой накануне, но в глазах потемнело, и священник, протянув руку вперед, покачнулся, подобно беспомощному слепцу.

Гул и ропот волной пробежали по толпе и замерли. В напряженной тишине стало слышно, как щебечут птицы, и шуршит на ветру солома у подножия сруба.

Быстрее всех опомнился дьяк, который имел немалый опыт в подобных делах и знал, что чародеи способны на всякие козни, особенно при стечении легковерного и неискушенного народа.

Метнувшись к отцу Иннокентию и поддержав его под локоть, дьяк рявкнул на оторопевших стрельцов:

– Чего столбами стоите, охальники? Не видите, оступился отец Иннокентий, подсобите, окаянные!

Двое стрельцов мигом влетели на сруб и бережно свели обмякшего духовника по деревянным ступеням.

Воевода тоже опомнился и махнул палачам:

– Поджигайте!

Смоляные факелы почти одновременно опустились в кипы соломы. Повалил густой белый дым, и тут же заполыхало яростно и жарко. Огонь, жадно поглощая сухую солому, перекинулся на щепу и дрова, облизывая их голодными языками пламени.

Дьяк подскочил к телеге Евлампия, стоявшей неподалеку.

– Живей! Давай в огонь скарб чернокнижников! – прикрикнул он на старого казака и, схватив мешок с травой, сам швырнул его в кострище и перекрестил ограждающим знамением.

Евлампий, ворча под нос, что не нанимался, дабы его лошадь пугали огнем и такими зрелищами, тоже стал таскать и бросать в огонь травы, книги и все прочее из телеги.

В несколько мгновений жар стал нестерпимым для прикованных к столбу еретиков, и воздух пронзили страшные душераздирающие вопли.

Люди на площади разом подались назад и закрестились еще истовее. Многие готовы были бежать прочь, но оцепление стрельцов сзади не позволяло никому покинуть площадь до конца казни. Всем следовало воочью убедиться в неотвратимости страшной кары за еретичество.

– За что? Спасите! А-а-а! – взывал один из чернокнижников.

– Прощай, брат! – кашляя и задыхаясь, хрипел второй. – Радуйся, конец нашим мукам пришел… Скорей бы… О-о-о! Люди, что ж вы творите?





Скоро их крики перешли в сплошной ужасающий вой.

Бабы заголосили, как полоумные. Крик казнимых как бы размножился, рассыпался по толпе женским и детским плачем.

Запах горящей человеческой плоти поплыл над площадью, и безумные стенания сжигаемых заживо скоро прекратились – они потеряли сознание, а может, уже умерли. Только площадь продолжала вопить, и к синему бездонному небу поднимался столб дыма и жирного пепла, вознося к Богу отданную ему жертву, жертву мерзкую и страшную – человеческую…

Когда сруб стал догорать, стрельцы сняли оцепление, и люди начали расходиться, делясь впечатлениями.

– Не жилец боле на этом свете отец Иннокентий, вот что я вам скажу, – уверенно говорил кто-то из мужиков.

– Да ему от жары дурно сделалось, – возразил второй.

– Не скажи! Это колдун порчу навел. А предсмертную порчу ничем снять нельзя, это тебе каждый скажет!

Скоро площадь опустела, люди, боязливо оглядываясь и крестясь, разошлись по торговым рядам, чтоб заняться тем, ради чего они приехали на торг: продать или купить товар.

Захаржевский вместе с воеводой вернулся в управу, забрал подписанные бумаги и отправился прикупить кое-что необходимое для нового дома.

Заночевать пришлось в Харькове, а на следующее утро полковник со своими спутниками выехал в имение. По объездной дороге им предстояло сделать около девяноста верст.

Проезжая мимо сгоревшего сруба, казаки перекрестились, с опаской глядя на еще дымящееся кострище.

За несколько часов хорошего хода почти добрались до места. Перед поворотом на Великий Бурлук казаки и писарь распрощались с Захаржевским и направились в расположение полка.

Донец-Захаржевский верхом на лошади ехал за телегой Евлампия. Дорога шла через лесок, и здесь было прохладнее. Скорее бы добраться, вымыться, надеть домашний халат и мягкие туфли вместо сапог… Полковник чувствовал себя уставшим. И эти сожженные книги… Они так и продолжали стоять перед глазами. В жилах полковника текло много разных кровей, но более всего от вольных донских казаков и гордых польских шляхтичей. Как человек весьма образованный, в глубине души он сокрушался гибели редкостных вещей. Огню все одно, что глодать: книги или поленья, а каким украшением книжного собрания могли бы стать деревянные дощечки! Других таких, вероятно, уже не сыщется, и что в них было написано, теперь никто и никогда не узнает. Та книга о Святославе, если он верно понял, какая же это ересь? Видно, дьяк не утруждал себя сверкой со списком отреченных книг. Отобрал все, что нашел, и сжег для верности. Может, и в тех деревянных книгах не было ереси, а вещь такая, что хоть сейчас на полку редчайших уник. Ах ты, напасть какая, жалко, жалко!..

Евлампий ехал впереди, время от времени оглядываясь, не упало ли что из покупок. Вот уже и прямая дорога, мощенная камнем, что ведет к самому имению, и свежевыкрашенная зеленая крыша особняка виднеется за молодыми липами.

Евлампий почему-то стал чаще оглядываться, а потом и вовсе остановился. Полковник подъехал.

– Случилось что?

Евлампий как-то странно замялся, слез с передка, обошел воз, как бы проверяя крепость веревок. Хитрые глаза его не глядели на полковника, а были опущены долу.

– Евлампий! – строже окликнул Захаржевский.

Старый казак тяжко вздохнул, запустил руку в сено и молча извлек из-под передка… красную сафьяновую книгу с серебряными уголками.

Это было настолько неожиданно и невероятно, что на лице Захаржевского пробежали, сменяясь одно на другое, все его чувства: удивление, радость, опасение, страх…

– Да ты что!.. Евлампий… Ты хочешь, чтоб нас обоих, как тех чернокнижников, в срубе пожгли? Ополоумел на старости лет?! – обретя дар речи, закричал Захаржевский.

Он продолжал кипеть и костерить Евлампия, не слушая его оправданий, а тот разводил руками, молитвенно прикладывал их к сердцу и хватался за голову:

– Простите великодушно, пан полковник, Ваша милость! Не приметил, как она в сено завалилась! На площади такая суета была, дьяк окаянный все бегал да орал: туда ему давай, сюда беги, – все памороки забил. Покидали скорей в огонь, я и поехал… Что теперь делать?

Полковник, наконец, перевел дух, опустил поднятую было в горячке плеть, пристально поглядел на Евлампия и почти спокойно спросил:

– Это все, или еще что затерялось в сене?

– Кажись того… еще две связки дощек… ну тех, из полосатого чувала… тоже в сене запутались…