Страница 4 из 9
Словом, столяр стал сильно сдавать. К примеру, начисто забыл - уже и в молодости трудное, - сколько будет девятью восемь, а, пытаясь вспомнить, впадал в уныние, но Линду спросить стеснялся, потому что хорохорился.
Мух становилось все больше. Мимо окна проходила в обратную сторону Линда, у которой мосол в жопе выехал. Столяр прекращал слушать радио и принимался обдумывать, из чего бы выточить Линде вертлюг. Лучше б, конечно, из клена, а еще лучше из негной-дерева. И дядя Миша неминуемо переходил мыслью на разные дерева. Дуб, например, когда его обстрогиваешь, пахнет уксусом, но это если в рубанке железка "лев на стреле". Красное дерево кожурой граната, которую он сушит от поноса. А вот бук пахнет копченкой и тоже если его английской железкой строгать...
Но как же он тогда железку эту редкостную на еловом сучке загубил... Вот же случай! И старик принимался репетировать последнее перед смертью слово: "Всем прощу - еловому сучку не прощу", хотя, что оно будет предсмертным, не знал.
Линда столяру нравилась. Когда она в войну появилась, непризывной по возрасту дядя Миша сразу подарил ей светящуюся брошку-ромашку, чтоб друг на друга ночью в огороде не натыкаться, правда, сам, фосфоресцируя, как электрический скат, на Линду, невзирая на ее ромашку, напарывался, хватал за что попало и говорил какую-нибудь чушь вроде: "Во маскировка что делает..." А после войны, когда стал прихварывать и понял, что для ухода неплохо бы завести бабу, как-то, пьяненький, посетовал: "Эх, будь я в тыловых годах, я б на тебе женился! Лежали бы в тепле сиськи набок!" И чуть ли не каждый день происходил меж ними следующий диалог:
- Вона, Линда, какой у тебя женотдел дородный!
- Чего вы, дядя Миша, такое говорите! - И хотя Линда женского чувства к дяде Мише не испытывает, все же ему по-доброму помогает: то перестелит, то постирает, то полбутылки ночные выплеснет.
А Буян приходит в чуланчик, потому что больше некуда. Сарая у Линды нет - дрова она держит на терраске. Буян по годам шкет и осторожничает, чтоб не попутляли и не доперли, что он перепихивается с теткой, да еще хромоногой. К Линдиному дому, однако, кроме как в отломанную заборину, хоронясь за трансформаторной будкой, незаметно не подойдешь, и дом не обогнуть, чтоб с крыльца, - это уж точно все увидят, и в окно ни в одно не залезть - тоже видно.
Еще все видно потому, что на Линдином дворе из-за огорода нет кустов, а все огородное - невысокое. И ночью не подобраться - дом выходит на булыжный тракт и около него на столбе фонарь, и дядя Миша, собака, чуткий. Буян хотел фонарь расколотить, но сколько из темного места или днем, когда на улице никого не было, не кидался - промахивался, да и участковый уже спрашивал, ты чего в фонари кидаешься, малец. А хоть в дом и проберешься, чего там делать - сунул и беги, а то еще соседка шить придет.
Вот их свидания и происходят в чуланчике, верней, в приколоченной к дому, чтобы убирать флаги, дощатой узкой коробке. На праздники или в особые дни, о которых оповещает участковый, все вывешивают флаги, а Линда свои обшила желтой бахромой, и они у нее самые красивые, так что дядя Миша, увидав, как они реют, мотая оторочкой и шевеля серпом и молотом, вышитыми тоже Линдой, сразу сказал: "Гляди, упрут" и приколотил к бревнам глухой стенки неструганый пенал.
Пенал - на солнечной стороне и летом бывает раскален, так что флаги не гниют, а древка их горячеют. Туда (в последний раз это было вчера), едва Буян поднимет голубей и, топая ботинками по своей крыше, малость помаячит с шестом, пролезает Линда с двумя банками холодного салату и, поставив их на торчащий конец стенного бруса, поворачивает голову и глядит в щелку, откуда видит огород, а на нем пугало в неподвижных от зноя штанах и в нахлобученном дырявом кувшине. Из окна огородного флигелька слышится мятежное бормотание недужного столяра: "Всем прощу - еловому сучку не прощу..." Линда у щелки от краснофлажной духоты быстро и везде взмокает, но вскоре видит прижавшегося к трансформаторной будке Буяна, глядящего почему-то в землю, и сразу, отворотясь, пробует наклониться, однако получается это на чуть-чуть, поэтому, когда она закидывает на себя юбку, та сваливается обратно, и тогда Линда для удобства хватается одной рукой за горячее древко флага, а другой собирает юбку в комок и прижимает комок к животу. Стоять таким образом неудобно, поэтому для хромой ноги у стены положен чурбак, который в праздничные дни вытаскивают, чтобы, встав на него, втыкать флаги, и хотя ими все равно тянешься, но в конце концов в держалку суешь.
Изготавливается Линда потому, что, когда Буян втиснется (Линда плечами и ростом проходит, а ему приходится потрудиться), сделать это из-за тесноты, духоты и увечной ноги станет невозможно. Иногда, когда он почему-то медлит, Линда от лишнего ожидания становится мокрая как в бане - из подмышек течет, с лица течет, по ногам течет, и тогда, отпустив древко, она вытирает флагом груди, потому что капает даже с сосков, а от грубых прикосновений крученой бахромы совсем не больно.
Втиснувшись, Буян хрипло выговаривает "здорово, корова!", а поскольку запыхался, сразу дотягивается через Линду до банки с салатом (знали бы эти взопревшие тела про народ, который якобы "потел, как хлебный квас на леднике"), выглатывает за ее спиной мутный солененький рассол и сразу хватает Линду за живот возле юбочного комка. Она дергается и живот поджимает, а потом от первых тычков его тела (он, подогнув коленки, прилаживается) старается не качнуться, а он уже лезет к ее потным грудям, для чего с живота рукой уходит, и она, ухваченная за грудь, сразу юбку отпускает. Буян же второй рукой тоже для ловкости хватается за древко, за которое держится Линда, и оба получаются, как мухинская Двоица, во блуде балансирующая на своем чурбачном пьедестале, и знаменосец Буян прыгающим голосом повторяет на полусогнутых "тину не буду, тину не буду, сама штефкай, сама..." Тиной называет он раскисшие в рассоле темные салатины. А в коробе и вправду пахнет чесночно-укропной тиной, и Буян, совсем уже хрипло частя "тину не буду!", убирает пятерню с Линдиной сиськи - ему теперь пора хвататься за другое древко, - срыгивает "сука... ы-ы-ы..." и отъединяется, и всё вообще продолжается несколько кроличьих мгновений, причем бывает, что как раз из недалекого двора раздается жуткий Райкин крик - это Райка сунула в ротик своему младенцу окровавленный сосок (о чем - впереди) и завопила от боли, а Линде, когда Буян, заглотнув рассолу из другой банки, выпрастывается наружу, кажется, что она теперь так бы стояла и стояла и даже сложилась бы, как складной ножик. И Линда снова утирается флагом и сволакивает замлевшую ногу с чурбака. По ногам ее теперь изнутри чего-то ползет, и, похоже, у нее самой в глотке все готово, чтоб заорать, и, совсем взмокшая - соленое из-под волос въедается в глаза, - Линда допивает баночные остатки и втягивает с влагой мокрую осклизлую тину, а та вкуса земли и чеснока, и ее хочется, не жуя, вбирать холодную и глотать, и еще, когда Линда отрывает от стеклянной банки губы, ей представляется, что, пока она, задохнувшаяся чесноком, обретает нужный воздух, тина свисает с губы и налипает на подбородок...
Меж тем Райкин вопль долетает до какого-то приблудного облака, и если бы мы - но уже сегодня - откуда-нибудь оттуда поглядели, то увидели бы, что Н е у д и в л я ю щ и й с я, положив шарики обратно в сверху сухие снизу прелые листья, зашагал дальше, а углядев разинувшуюся слева от ярославской дороги улочку, уводящую в наши места, кажется, вознамерился в нее свернуть...
Линда же после каждой встречи, предварительно приметив в щелку, что к ней направляется заказчица, выпрастывается спиной из флажной крипты, а за своим окошком хрипит столяр, и она, еще больше припадая на затекшую ногу, идет поправлять ему подушку, чтобы самой пока отдышаться. Все равно заказчица будет базарить на крылечке: "Линда, я уже пришла, с кем вы там спрятались?" А Линда спрашивает столяра, чего, мол, дядя Миша хрипите? А он ей, одурев от скрипичного музицирования в черной тарелке, говорит: "Пилют и пилют! Што ль это музыка? Ведь же конским хвостом по коровьим жилам!"