Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 42

Ухватились почему-то за того таинственного гостя-генерала — друга Петра Николаевича, который, Бог знает, отчего сбежал тогда из Благодатного. И сразу же все решили, что этот самый генерал все знает и стоит только его допросить и станет все ясно, как на ладони. Но где его достанешь? Туда-сюда: руки опускаются. Кто-то сказал: Перевердеева весь Петербург знает. Стало быть, он в Петербурге? Конечно! Срочно был послан от губернатора запрос в Петербург. Чуть ли не в тот же самый день получилась справка: доносилось, что генералов в Петербурге сколько угодно и есть с такими фамилиями, что даже не совсем ловко в дамском обществе представляться, но Перевердеева никакого нет. Может быть, Переверзев?

И пока наводили справки о каком-то Переверзеве, судили и рядили вкривь и вкось, кто-то железный, не спрашиваясь, никому не отдавая отчета, уверенно совершал свое верное дело, кто-то беспощадный семимильными шагами из дальне-далека шел творить суд и расправу по-своему.

Без Александры Павловны ничего не клеилось, и она через силу, отрываясь от своих тяжелых дум, входила в мелочи жизни. Она считала себя не вправе бросить на произвол судьбы дом, мужа и дочь, — мужа, из любви к которому она принесла такую огромную жертву, дочь, из любви к которой она пожертвовала бы сейчас всем своим покоем.

Да не ошиблась ли она, когда, молясь, отдавала троих старших, а Соню забыла, и не забыла, а нарочно не помянула? Зачем она тогда не помянула Соню? И все бы уцелели. А что если бы все четверо умерли? Нет, этого не могло быть; ведь она все отдала, а кто отдаст все… Зачем она не отдала всех? — вот вопрос, который сверлил ее и не отпускал.

А ну как и Соня умрет? Она же вот сказала сейчас, что отдает все, а стало быть и Соню? — вот вопрос, от которого, как помешанная, металась она, боясь думать.

— Соня, Соня, где ты? — спохватывалась Александра Павловна, ища дочь, которая не отходила от матери.

К мукам за себя, за свой поступок, к мукам за единственную дочь присоединялось беспокойство о любимом муже, жизнь которого держалась на трех дорогих смертях. Петр Николаевич еле двигался, он уж не выходил из кабинета, он посинел весь, волосы примазались и блеклая мертвая кожа, точно отделившаяся от тела, висела на нем мешком.

По дому по всем комнатам пошел тяжелый дух.

Дом был старый, под полом водилось множество крыс — их было целое поколение и нередко случалось, что какая-нибудь древняя крыса дохла. Вот, должно быть, почему шел невыносимый запах. В другое время Петр Николаевич непременно нашел бы то место, где валялась падаль, пол подняли бы и падаль убрали бы, но теперь не до того было.

Все, кому случалось в это время быть в Благодатном, чувствовали, что так жизнь продолжаться не может, что рано или поздно — какой, все равно, — а должен отыскаться выход, и ждали. А ждать еще положено было три дня и три ночи. И два дня и две ночи уже прошли.

В субботу вечером батюшка о. Иван служил в доме всенощную и накадил изрядно — ладана не пожалел. После закуски уехал, и все не без угара разошлись спать.

— Ночью, — так после рассказывал Михей, — слышу я, барин меня кличет. — «Михей, говорит, голубчик, принеси мне петушка, Христа ради, я тебя никогда не забуду». — А зачем, говорю, вам, барин, петух в такую пору? Ночь на дворе. — А он только глазом подмигнул: понимай, значит, зачем. Пошел я в курятник, поймал петуха пожирнее, принес и нож подаю. Взял барин петуха, резать стал, а сил-то уж нет — петух все трепыхается. Ну, кое-как с петухом покончил, — крови целая лужа и на полу и на себе. Будто и лучше стало. — «Хорошо бы, говорит, Михей, покойничка посмотреть!» — Господь с вами, говорю, какой теперь покойник, эка невидаль! — а у самого по спине мороз подирает — вижу с барином что-то неладно, ровно что его душит, так зуб о зуб и колотит. — «А где Соня?» — да на меня как посмотрит — умирать придет час, не забуду, — так посмотрел. — В барыниной спальне, говорю, с барыней. Тут барин видно успокоился, а я отошел да и прилег.

— Проснулась я ночью, — рассказывала после экономка Дарья Ивановна, — слышу, будто кот мяучит. А откуда, думаю, ему взяться? Помяукала — не отзывается, шипит.

«Петух, действительно, пел», — показывали другие.

Нет, и петух не помог, а какой петушок был славный! Сил больше не было, сейчас задохнется — Петр Николаевич вдруг привстал на кровати:

— Все потерялись — Миша, Лида, Зина и Соня, и все нашлись, одной Сони нет!

И одна заволакивающая мысль найти Соню сейчас же, сию секунду, подняла его на ноги и повела. Не выпуская ножа из рук, он пополз из кабинета в спальню.

Дверь в спальню оказалась полуоткрыта. В спальне было светло от лампадки. Соня лежала с матерью на кровати лицом к двери.





— Курочка, куронька моя! — шептал старик, подползая к кровати.

Соня открыла глаза. Села на кровать. И, глядя на отца, скрюченного, измазанного кровью, в ужасе вытягивала свою лебяжью шейку.

— Куронька, куряточка! — шептал он, силясь подняться на ноги.

И — поднялся.

Лебяжья шейка в луче лампадки еще больше вытянулась под сверкнувшим ножом — один миг — и вишневым ожерельем сдавило бы лебедь, но уж не мог, силы оставили, — нет спасения: нож выскользнул из рук и вместе со склизлой кожей, отделившейся от его пальцев, упал на ковер.

Старик, дрогнув, присел на корточки, весь осунулся, все в нем — нос, рот, уши, все собралось в жирные складки и, пуфнув, поплыло. — И плыла липкая кашица, чисто очищая от дряни белые кости.

Голый, безглазый череп, такой смешливый, ощериваясь, белый, как сахар, череп стал в луче лампадки. И в ту же минуту огонь-пламя, распахнув пламенем дверь спальни, красным глазом кольнуло мать, обомлевшую дочь, мертвую голову и, планув языком под потолок, развеялось красным петушком и зашумело.

Дом горел.

Н. Мельгунов

КТО ЖЕ ОН?

Is not this something more than fantasy?

What think you of it?[28]

Посвящается А. С. Хомякову[29]

Я лишился друга. Знавшие его, не могут обвинять меня в пристрастии: то был ангел, ниспосланный на землю и отозванный прежде, нежели что-либо человеческое успело исказить его божественную природу. Стоило взглянуть на возвышенное, всегда восторженное чело его, чтобы прочесть на нем неизгладимое свидетельство его небесного происхождения…

Скорбь друзей покойного была невыразима; но из живой и сильной она обратилась постепенно в тихую грусть: печальное и вместе сладостное наследство! Прошло около года после его кончины; наступила весна. Обновленная природа обновила и нас. Сердца наши растворились для радости; миновала и грусть в свою очередь. Житейские удовольствия, мирские заботы стали опять завлекать нас в свои обманчивые сети. Исчезло мало-помалу то невольное самоотвержение, с каким забываешь о себе после великой потери, и живешь одною памятью об оной. Но и в этой памяти, разве не проглядывает чувство эгоизма, которое следует за всякой несбывшейся надеждой?

Однажды, спустя около года после кончины друга, я прихожу в Банк, и в ожидании выдачи денег, смотрю на пеструю, движущуюся толпу, которая ежедневно теснится в этом здании. Там встречаются все сословия, начиная от вельможи, закладывающего свое последнее имение, до простого селянина, который кладет в рост избыток своих скудных доходов. Меня развлекало это движение, коего пружиной была потребность денег, денег, и еще денег. Двери почти не затворялись; знакомые и незнакомые лица мелькали передо мною: то веселые, то пасмурные, а чаще невыразительные, они появлялись и исчезали, как тени в фантасмагории. Но вот двери отворяются настежь; молодой, осанистый человек величаво сбрасывает с себя плащ на руки лакея и быстро проходит чрез залу в Совет Банка. Не прошло пяти минут, мой незнакомец возвратился из Совета; — я смотрел тогда прямо ему в лицо… то был покойный друг мой!