Страница 7 из 25
– Помню-помню.
– Ну вот! – искренне радуется Наташа. – Она медсестрой так и работает. Они с Серёжей вместе, ты его знаешь…
– Мы чай будем? – подаёт свой голос Стёпа.
– Будем. – Наташа берётся за ларцы. – А какой: чёрный или зелёный?
– Зелёный. Завари «лотос».
– Может быть, «поцелуй» попробуем?
– Лучше «лотос». «Поцелуй» на «беседку» похож, – энергии много.
– Разве? А я и не знала…
Это разговор посвящённых. Обговариваются различные детали. Несомненно, в этих приготовлениях есть какой-то смысл. Всё заканчивается в пользу «беседки».
– Ну давай, рассказывай… – Наташе не терпится услышать от меня какие-нибудь новости о наших общих знакомых.
– Да я уже, собственно, всё рассказал.
Я киваю в сторону Стёпы, втайне надеясь на его пересказ – потом, когда уйду, – но Наташа непреклонна:
– Так не годится, Валера. – Она улыбается, начиная всё больше играть голосом в строгую, но справедливую учительницу. – Уж будь любезен, пожалуйста, рассказать всё как есть, ничего не утаивая.
– «Месье Барометров» ремонт затеял, – невпопад сообщает Стёпа, потирая ладони от непонятного мне удовлетворения, за что немедленно получает от неё внушение:
– Человек-то, наверное, побольше тебя знает. Ты лучше телевизор потише сделай.
Я вздыхаю, как приговорённый, и снова принимаюсь за пустое дело: комкаю предложения, проглатываю связи между ними, запинаюсь. Наташа, кажется, довольна услышанным. Продолжение разговора неожиданно воодушевляет её и озадачивает меня.
– А какой ремонт себе Алик отгрохал? – говорит она уже с нездешней мечтой в глазах, ища подтверждения у Стёпы в каком-нибудь жесте, а чтобы я не посетовал на свою непонятливость, тут же объясняет мне: – Это «люди из Москвы». Ну ты знаешь…
Я ничего не знаю на самом деле, потому что никогда их не видел, но это неважно: моего согласия в этом случае не требуется, – между Наташей и Стёпой начинается обмен мнениями по поводу «грандиозной» перестройки старого дома, купленного двумя легендарными братьями где-то в Подмосковье за «смешные деньги». Ко мне обращаются в самую последнюю очередь, когда все доводы иссякают, сравнения утрачивают силу, чтобы сообщить размер окон, высоту забора, длину бассейна, ширину кровати, цвет балдахина, запах свежеокрашенной веранды, а главное, что «денег в это дело вбухано немерено».
Я стараюсь как-то вырваться из-под тяжести строительных лесов, мне надо срочно улизнуть от завалов щебня, штукатурки, обоев, и совершенно случайно мне это удаётся.
Слонёнок – тот самый, запретный. Как это я его сразу не приметил? Серый и невзрачный для меня, он теперь лежит на подушке. Ему, как ветерану, предоставили почётное место; возможно, его просто забыли спрятать; веселее он, однако, не стал. У меня возникает только одно соображение на его счёт: этот слонёнок был любимой игрушкой детства для Наташи или Стёпы, та самая памятная вещь, которой нельзя касаться чужими руками. Так иногда бывает, я слышал об этом.
Внезапно у меня появляется острое желание проверить свою догадку: надо всего-то протянуть руку и дотронуться до него. Испытать хозяев, испытать себя – мне-то позволено это сделать? А что случится: меня остановят окриком или всё же не решатся, промолчат, но после этого я навечно буду отлучён от их дома? Я почему-то всегда считал, что обладаю особыми правами в наших отношениях, если уж мы столько лет знаем друг друга, – так это или нет, на самом деле? В конце концов, я никогда не предпринимал попыток сесть как-то иначе на этом диване, сдвинуться в сторону – даже в голову не приходило! Это острый соблазн… Меня останавливает вопрос Наташи:
– А вы с Леной ремонтом заняться не думаете?
II
Память нельзя обозначить каким-то одним словом, понятием, она переменчива и избегает любых более-менее точных определений. Вот она как точка – и тогда кажется, что всё ясно; вот она как зыбкая, прерывистая линия, тень от колышущихся веток, – разобрать что-либо сложно; чаще – безбрежная пустыня, заполненная миражами. Мы вспоминаем не то, что было. Мы вспоминаем свои ощущения, сны.
Самое начало мая 1990 года, Восточный Берлин. Солнечно и тепло – по-нашему уже лето. По просторным берлинским улицам гуляет ветер, он слегка подталкивает нас в спины, указывая дорогу. Знаменитые круглые часы на Александерплац скоро покажут полдень.
Утром, сразу после завтрака, мы поднялись на лифте на свой четырнадцатый этаж, а может быть и на другой, вошли в номер, потоптались там для приличия немного и снова вышли, чтобы основательно потрепать запасы минеральной воды, в очередной раз заботливо выставленной администрацией отеля «Штадт Берлин» в холле. Мы уже не могли её просто пить, она нам в горло не лезла и не только нам; через какое-то время выражению «бесплатно» нашлась цена, её совершенно случайно обнаружил (так нас уверял) тот, кого удобства ради все в группе после Киева стали называть Тарасом. Можно сказать, что он прославился на весь вагон. В наше купе потом приходили послушать из любопытства, как он снова и снова, с непонятной настойчивостью, если не брать во внимание почти опорожнённую бутылку горилки, стоявшую перед ним, читает стихи.
Выглядело всё это как бы серьёзно и вместе с тем несуразно. Это была такая тихая и строгая мужская декламация: непроницаемое лицо, подходящие к теме складки думы на лбу, неспешность и взвешенность речи. Начинал он с объявления: «Тарас Григорьевич Шевченко», произнося фамилию поэта с ударением на первом слоге, и после небольшой паузы продолжал, безбожно коверкая не только выговор: «Как умру, похоронытэ на Украйне мылой…» Никакого вызова, излишней аффектации чувств, однако глаза у него увлажнялись и даже слеза в конце концов стекала по щеке. Возникал неожиданный комический эффект, на который он и рассчитывал. Мы со Стёпой сидели напротив, наблюдая ещё и за тем, как Лида, женщина лет на десять старше нас, работавшая в Воронеже на каком-то заводе, тщетно пыталась удержаться от смеха. Удавалось ей это с трудом, если вообще удавалось. Она махала на себя руками, кончиками пальцев осторожно касалась ресниц, – боялась, что потечёт тушь.
Тушь и правда текла, – два неудержимых следа медленно сползали вниз по щекам. Смуглое, словно умножающее печаль, лицо новоявленного Тараса наоборот было сдержанно и вместе с тем внушительно. Всем своим видом он уверял, что его оригинальное исполнение лучше самого оригинала. Покачивался на ходу вагон, и вместе с ним покачивалась его голова, упрямо твердившая всё одно и то же: «Как умру…»
Лиду уже безнадёжно трясло, – было похоже на истерику. После некоторого замешательства начинали смеяться и мы. Непонятное веселье охватывало и остальных зрителей, заглянувших на это шоу из соседних купе.
На границе наш туристический вагон цепляли к другому составу, подгоняли под европейскую колею, – веселье продолжалось. Теперь Тарас рассказывал анекдот про «селёдку», достоверно изображая пьяного, который ночью, при неверном свете фонаря, у покосившегося забора никак не мог справить малую нужду; перепутал, полез не туда, куда следовало, вытащил из кармана брюк оставшуюся на закуску селёдку и тупо понукал её глазастую морду: «Ну, давай… что вылупилась?» Исполнять анекдот пришлось «на бис», потому что в первый раз женщины ничего не поняли.
Так, с лёгким настроением, добрались до Польши. В Варшаве остановка. Заплаканную от смеха Лиду выводили из вагона под руки, – чтобы подышать свежим воздухом.
Топтались на перроне, оглядываясь по сторонам; благожелательно курили. Вдоль вагонов, выполняя свою нехитрую работу, брели два обходчика с лейкой и молотками. Они методично постукивали по колёсам, проверяли буксы. Поравнявшись с нами, остановились. Спросили оба, по очереди, с видимой осторожностью: «Сигареты есть?» Мы сперва и не поняли, чего они хотят от нас. От предложенной сигареты они отказались, коротко посовещались о чём-то между собой, – тут только до нас стало доходить, – наконец тот, кто постарше, показывая двумя и тремя пальцами нужное ему количество, произнёс: «Блок». Кого-то этот спрос заинтересовал, – предложение пряталось в чемодане. Стали договариваться о цене; прервались, когда старший вдруг знаком показал обождать, словно услышал что-то важное для себя, – он наклонился к вагону, постучал по колесу и только после этого продолжил переговоры.