Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 11



Лыков потемнел лицом:

– Даже так? Хочешь поразить высокой щадящей любовью к людям?

– Не к людям. К тебе, – неожиданно сорвалось у нее. И уже дальше, хоть и с трудом: – Я люблю тебя.

– Любишь. Как прежде! А, может, себя?.. Чего засуетилась? Чего испугалась?.. Смотри, как в тебе загрохотааало! Аж, эхо слышно.

– Зачем ты так? – она не знала что делать. Ничего не получалось.

– Как умею. А ты успокойся. Супруг загрезил грезами! Подумаешь! С кем не бывает? Еще даже не шизофрения. Иррациональное заблуждение ума, и только! Все мы иногда немного грезим. Немного спотыкаемся. Немного заблуждаемся. Подблуживаем.

В глазах ее блестели слезы.

– Ну, вон вы сразу куда, Елена Дмитриевна! В сторону истерик подались.

– Это подло,– она заплакала, уже не сдерживаясь, и слезы мгновенно залили лицо.

– Потоп, – без интонаций сказал он.

– Гад ты самолюбивый, злой дурак! – выкрикнула Лена, и, уже задыхаясь от обиды: – Ты не помнишь ее и не вспомнишь никогда! Ты ее хочешь выдумать – эту девку, а у тебя не получается. И сон ты свой придумал! Чтобы меня… меня…

Андрей белый, с онемевшими губами выдерживал линию:

– Она была. И я ее вспомню. А ты не ори, не пугай соседей. Там им и так… – Он пригнулся, как при артналете. – Прямо война.

Лена плакала, губы ее кривились и тряслись. Тряслись и плечи. Она дрожала и испытывала физическую боль. Плечи ломило, грудь… Она понимала, что нужно уйти, но не могла. Ей казалось, что тогда это уже навсегда.

– Не бы… бы… ло ее,– выдавливала она через всхлипы.

– Не было… Была! Еще как была. Уверяю тебя. Но ты то чего? Эдакая прелестная женщина… и вот… Вон уж и носик припух, и губки поразлезлись. Не переживай, какие твои годы! Найдутся достойные, не злые дураки! Потянут за трусишки…

Она тоненько и протяжно завыла. Андрей встал и вышел стремительно из комнаты, хлопнув дверью. «Гад, гад,– шептал он.– Какая тварь».

Случалось, что он и прежде доводил жену, но тогда были совсем иные причины. Злость душила, и… хотелось – аж живот подводило – всю обиду выплеснуть, ее обидеть и себя же в этой обиде утопить, обвинить, омыть. Ее – обиженную – пожалеть. Хоть так заставить заткнуться измотавшую его, сволочную ревность к случившемуся год назад. К ее измене.

И всякий раз с появлением этого слова думалось, неужели все, что стоит за ним, коснулось и их? Их!.. А так хотелось быть нежным! В слезах жены он, скорее всего, искал былых чувств, и мучился собственным унижением от этого.

Но сегодня ни жалости, ни нежности он не почувствовал. Было противно, он испытывал гадливость и хоть обозвал гадом только себя, но муторно было за двоих… Ото всего мутило. Казалось, весь мир заляпан дерьмом.

Лыков прошел в спальню и повалился на кровать. Его уже и самого потряхивало.

Сильно зачесалась рука пониже локтя. Он раздраженно хлопнул по свербящему месту, и что-то ему это напомнило. Ожесточенно растирая кожу, Андрей с неожиданной ненавистью вспомнил о своем сне, о белом кружеве над вспенившейся водой и зло произнес:

– Я вспомню. Вспомню!

Злило и то, что он страдает неизвестно по кому, и то, что страдает вообще. Что ходит, как пришибленный, как придурочный слюнтяй.

Ногти цеплялись за какой-то прыщик, пытаясь сорвать его, зуд никак не проходил.



– Что за… – Лыков глянул на покрасневшую руку. Ну да, овод.

И замер, прислушиваясь к внутреннему эху этих слов. Несколько секунд он лежал пораженный, а после сорвался с места и понесся в зал.

Лена лежала на диване, уткнувшись носом в маленькую ковровую подушку, доставшуюся ей от матери, которая, как семейную реликвию, получила ее от своей матери, и плакала.

Когда дверь рывком распахнулась, Лена замерла, но головы не подняла, ей стало страшно. Андрей не мог так скоро вернуться, и тем более – так шумно. Это противоречило логике их семейной жизни. Мелькнула даже мысль: уж не сошел ли он с ума, и не набросится ли сейчас на нее?

Он не набросился. Крикнул толи испуганно, толи радостно:

– Овод! Вот он!..

5

Вечер был теплый, пыльный и уставший. Люди спешили сделать как можно больше, используя каждый светлый час, которых стало заметно меньше, для того, чтобы заготовить в зиму всякой всячины. Ему готовить было нечего, разве что последнее тепло. На него он и нахлобучил пыльную шапку, не давая прогретому за день воздуху ускользнуть в чистую холодную высь.

Андрей не спеша шел по тротуару, невольно отмечая и последнее тепло вечеров и ту же пыль, поднятую за день машинами: уборка идет. Но все это огибало его, проплывало мимо, сам он брел в отдельном пространстве и рассматривал – кадр за кадром – жизнь со стороны. Она не радовала и не огорчала его, шла себе и шла, и он шагал где-то рядом с ней.

Странный он стал, совсем не тот, что прежде, и все отмечали это, ничего не подозревая о его сне. Пропала его обычная острота, которая если и оставалась еще в газете – в строчках, фразах, словах – то по инерции: тот самый опыт, который не пропьешь.

В общении он стал терпимее, но вместе с этим потерял нечто, утратил ту особенность, что вызывала к нему интерес.

Савенко легко перенесла свою «заброшенность», даже с охотой, взвалив на себя еще одну гнетущую гирю жизни.

Антошка в нем по-прежнему вызывала интерес, но совсем иного свойства. Он и здесь невольно отделял себя от жизни с ее плотоядностью и чувственностью. Ему все меньше хотелось коснуться груди девушки, все столь же соблазнительно круглившейся и с особой тяжестью покачивавшейся под розовым трикотажем, золотистым шелком или темно-голубым мохером, и все больше – по поводу и без повода – говорить ей: «Антошка». Она не возражала, с первого же раза с улыбкой приняв этого «антошку».

– Разве я такая рыжая или так не люблю копать картошку? – Только и спросила она.

– Нет, ты такая же талантливая, как Антошка Чехонте.

– Обволакиваешь?

Но он лишь прищурил глаза, сказал не совсем понятно, что определяет сущность и пошел по коридору. Никого он не обволакивал, никаких целей не ставил. Возможно – по инерции. Приятно было ей это говорить. Он говорил.

Отчего-то Лыкову нравилось это имя-прозвище, как-то приятно щекотали горло его звуки. Он полюбил его и стал употреблять чаще, чем нужно, нередко оно залетало в уши коллег, чутких до интимных оттенков слова. И коллеги решили: Антонина Бескова и есть причина его уплывающего взгляда и увядшей реакции.

Дома тоже многое переменилось. Лена не знала: радоваться ей или плакать. Отношения их стали мягче и даже нежнее, но ее не покидало чувство, что вся эта нежность не для нее, что Андрей, витая где-то там – в своих мыслях и, возможно, продолжающихся, но скрываемых снах, слетает к ней ненадолго, чтобы, коснувшись, ускользнуть вновь. Иногда в постели он был так мил, что она с закружившейся головой и плывущим в сладкой дрожи телом благословляла его странный сон. Но утром, видя присмиревшие глаза Андрея, понимала, что нежность осталась в ночи и даже где-то дальше. Так плохо, так горько делалось от этого, что временами она плакала, закрывшись в ванной.

Сам Лыков, как ни странно, этого не понимал. Он, конечно, не мог не отметить, что его влечет к жене куда больше прежнего, стало случаться, как бывало, он, прибежав на обед, начинал ласкать ее и, теряя голову, иногда даже не успевал донести до дивана. Желтый жесткий палас принимал их без возражений, превращаясь в мягкий и пушистый коврик. Начиная подумывать, а не пуховая ли внутри у него нитка?

Андрей стал особенно страстным и нежным любовником, его с силой первых встреч влекло тело жены. Но разговаривал с Леной по-прежнему мало, о ничего незначащих пустяках, о… в общем, ни о чем.

Сон отдалялся. Приходили, правда, другие, но менее яркие, они скорее напоминали видения, навеянные первым, главным, как его определял сам Лыков.

Шло время, отступила прежняя острота потери, оставив щемящую грусть. Лыков мог теперь достаточно спокойно думать об этом странном явлении, конечно же, выходившем далеко за рамки обычного сновидения. Уж слишком оно потрясло его. Хотя теперь и начинало казаться, что прошло бесследно.