Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 11



– Да я, в общем-то, не к ней, – торопливо заверил Лунев. – Я к вам, если позволите.

Смерив его всё тем же любопытствующим взглядом, Вероника Николаевна отступила от двери:

– Ну заходите.

Вероника Николаевна не нравилась ему. Несмотря на видимую дружелюбность и мирные светлые кудряшки, болтающиеся у ушей, в стальных её глазах проскальзывало порой что-то почти хищное. Казалось, ей ничего не стоит свернуть вам шею, просто она по каким-то своим причинам не будет этого делать.

Пригласив Лунева пройти на кухню, она взглянула на рукописи, которые он достал, кивнула и присела с ними к небольшому столику. Лунев отступил и там, поодаль, ждал, пока она вооружится узкими, почти незаметными очками и обратится к текстам.

Просмотрев, – кажется, даже не до конца – она отложила листок и, прикрыв глаза, потёрла переносицу, будто написанное причиняло ей дискомфорт физический.

– Господин Лунев, – она сняла очки и открыла глаза. – У вас есть прекрасный собственный стиль. Зачем вы подражаете?

На столь неожиданный вопрос он не нашёлся что ответить, и только глупо пробормотал:

– Я подражаю?

– Да, – Вероника Николаевна прямо и открыто смотрела на него серыми ледышками. – Поэтам Новой волны. Геннадию Фе́рчину, Мелиссе Тауба́нской… Раньше у вас это бывало эпизодически, теперь же вы злоупотребляете.

Он неловко пожал плечами, покачал головой:

– Их стихи сейчас везде на слуху, наверно, они на меня повлияли… Это получилось помимо моей воли.

– У вас такая слабая воля? – Вероника Николаевна чуть вскинула брови.

Чего она хочет, чёрт возьми?

– Мне казалось, – осторожно начал Лунев, – мне казалось, что если они на слуху, то в них должно быть что-то, что притягивает к ним… Что-то, что отвечает вкусу и побуждениям сегодняшней публики. А ведь для поэта, как мне думается, важно улавливать голос масс.

– Верно, – кивнула Вероника Николаевна. – Но это только одна сторона. Вторая же – в том, что поэт ведёт эти массы за собой. А для этого он должен быть твёрдым, как камень, как гранит, – пусть даже где-то глубоко внутри, – она скользнула взглядом по столику, по цветочным обоям на стене, по шкафчику у двери кухни. – Можно, конечно, обойтись без этого: писать сегодня одно, завтра совсем другое… По моде и вкусам. Настоящие поэты так, правда, не делают, но это тоже неплохо: публике зачастую нравится. Но вы-то, – она снова в упор посмотрела на Лунева, – вы претендуете на звание настоящего.



– Хотелось бы, – Лунев через силу выдавил улыбку.

Вероника Николаевна кивнула:

– Насколько мне видится, задатки в вас есть. Но такое ощущение, что вы почему-то не хотите использовать их в полную силу. Но, если ещё поработаете, у вас может получиться, – она улыбнулась. – Я в вас верю.

С такой улыбкой желают приятной дороги в ад.

Синий бархатный занавес тяжело струился от потолка до досок сцены внизу, и казалось: если все вдруг на минуту смолкнут, можно будет услышать, как трутся друг о друга с глухим шорохом складки ткани. Но в зале тоже шуршали, шептались, скрипели старыми откидными креслами, и какофония этих негромких звуков наполняла всё помещение.

Машенька рядом тоже шуршала, ёрзая в кресле и то и дело одёргивая оборки вечернего платья – наряда ей, видимо, непривычного. Мечеслав некоторое время наблюдал за ней с улыбкой, потом легонько тронул за руку.

– Чего так нервничаешь?

Она аж вздрогнула от неожиданности, но тут же сама смущённо улыбнулась, как бы говоря: «потому что ну вот такая я дурочка».

Мечеслав хотел ещё что-то ей сказать, но тут грянул третий звонок, свет в зале погас, и занавес, удивительно быстро для своей видимой тяжести, уполз наверх.

Там, на сцене – бурлило, суетилось, сновало, распускалось бутонами огромных синих цветов, и почему-то казалось, что нет больше зала, нет ничего за пределами громоздящейся феерии: дома вырастали один за другим, угловатые гигантские небоскрёбы, и в небо взлетали аэростаты, терялись, мелкие, в блеске и дымке, а здесь, внизу, всё суетились, как суетилась музыка вместе с ними, – в погоне за новым, за чу́дным, несбыточным. Кто-то прокатывался в золотистых шарах, другие бабочками вились вкруг цветов, озарявших их синими лучами, некоторые замирали, запрокидывая головы к самым вершинам небоскрёбов, или вдруг пытались взмыть вверх вместе с растущими громадами – время будто ускорилось и всё торопило вперёд. Из этого блеска и гвалта, из сонма всевозможных существ глаз не сразу выделил Магду Терновольскую – неприметную фигурку в разлетающихся чёрных мехах. Она вынырнула вперёд из глубин блестящих, поющих на все голоса масс, ещё одна тень или, может, скрытый координатор происходящего. Все они тоже словно не заметили её поначалу, увлечённые своими мелкими играми, но вот – грянул раскат, разлетелся над крышами миллионами искр, и звуки сменились: смолкли весёлые трели, в ощетинившейся шёпотами и звончатым эхом тишине пронеслась тонкая мелодия флейты… И разразилось – ударили разом все литавры и трубы и странный, неестественный свет хлынул с неба, из разорванной дыры над верхушками зданий.

В окружении своих спутников – тёмных масок, переплетающих руки в белых перчатках, – Терновольская вынеслась в центр и средоточие всего действа. Развевался взъерошенный тёмный мех, сверкали звёздные камни в глазах и в глубине чёрного бархата, а хитрая ускользающая улыбка – всё игра, господа, всё только игра – обратилась к зрителям:

Маски бегали, собирая её слова и неуклюже опять их роняя, а она со смехом сеяла новые, и ещё, и ещё, маленький радостный бес – предвестник хаоса – или пророчица великих перемен с горьким пониманием в самой черноте зрачков. Кто бы ни была она, слова её воплощались на глазах и стремительно неслись сюда на крыльях ветра, вместе с раскатами грома.

Вдруг потемнело – всюду сразу, будто враждебные силы слетелись, сгустились над головами толпы, и вихрь принёсся из бушующих далей, он пригнал трепет, и холод, и слишком острую тревогу мерцающего небесного зарева. Синие цветы поникли, и ветер сметал никчёмные теперь, лёгонькие столбы высоток.

Беспорядочно метались маски меж груд уходящего мира, искали и не находили прибежища. Терновольская смолкла и обернулась теперь статуей – незыблемой, неотступной. И маски бросились к ней: им было страшно в наступившей ночи и они искали у Терновольской защиты или опоры, может быть, чуда. Чёрными стаями птиц, лишённых покоя, они слетались к её рукам, и она протянула им руки. Маски окружили её, подняли вверх, будто знамя, на сплетении своих белых перчаток – туда, где струился лазоревый свет и падал отвесными лучами на её ладони и плечи. Вытянувшись ввысь, она приняла эти лучи, окрасившие огненным заревом её фигуру, ах да, это ведь дева Летенция, сгорающая в жертвенном костре: ведь должен кто-то совершить искупление, чтобы бедствие не поглотило всех. Ахающее эхо пронеслось по залу, все невольно привстали – остановить или досмотреть до конца? – но пламя, завораживающее ало-синее пламя остановило любое движение и распустилось, как хищный цветок, вскормлённый чужою жизнью. Маски надвинулись толпой теней, скрыли птицу-деву – о ней не пропоют и в песне, имя её канет здесь же, в вихрях. Но в последний миг вдруг стихли литавры, тени, будто испугавшись чего-то, подались назад и осторожно опустили Терновольскую на пол сцены. Она же, приобернувшись через плечо, вновь чуть заметно улыбнулась зрителям: «ну, вы-то понимаете, что всё немножко не по-настоящему».

Медленно, как во сне, удалялись маски, тонули одна за другой в темноте; с ними гасли огни, затихали звуки, и только одинокий фонарь остался освещать маленький пятачок на сцене. Белые мотыльки слетелись на свет, они порхали вокруг пламени, словно снежинки. Тогда, привычным движением поймав зазевавшуюся бабочку, Терновольская легко смяла её в ладони и, не оборачиваясь, сама ушла во тьму.