Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 90



Царь и патриарх — двое владык верховных, ровно два царя в едином государстве. Двенадцатый год со времени успения патриарха Адриана. Дряхл был, немощен, а всё тщился владычествовать, править по-своему не только в церкви, но и в миру...

Так вот и живём — двенадцатый год без патриарха. Роптали духовные: несвычно-де так жить православному люду, грех да непристойство. Во всех-де христианских царствах-государствах высшие духовные пастыри ведены в славе и почёте.

«У нас отныне будет по-иному», — отрезал тогда он бившим челом первосвященникам. Как это — по-иному, — ответа не дал, недосуг было, война со шведом шла. Покамест определил в местоблюстители патриаршего престола митрополита Рязанского и Муромского Стефана — человека благовидного и высокой учёности. Был разумен. Однажды в проповеди объявил: «Вожделение или похоть сама собою несть грех, но вожделение, на зло употребляемое, с безчинным произволением соединённое, то есть грех».

Запомнились ему слова эти: ибо вожделел и похоти не чурался. Смелость, с коей слова эти были произнесены, беспримерная в устах православного владыки, подкупила и утвердила его в верности выбора...

«Отрицаешилися всего богохульного писания проклятого Мехмета, еже нарицается Алкоран, и всех учений и законоположений, и преданий, и хул его? — осиплым от напряжения голосом вопрошал между тем Стефан. Видно было, что и он изнемог и не чает поскорей окончить: сбавил тон, перешёл на скороговорку, многие слова комкал либо проглатывал. — И яко богопротивна и душегубна и хульна суща, проклинаю...»

— Отрицания Алкорана и всего писания и учения, — с охотной торопливостью подхватил хор, и эхо заметалось и заглохло под необъятным куполом.

«...А сей Алкоран есть книга, не лишённая мудрости, и вовсе не след её проклинать, — продолжал размышлять Пётр. — Тем паче что Шафиров сказывал про Мехметов Алкоран прелюбопытно. Мол, перенёс он туда из Священного Писания и Иисуса — по-ихнему Иса, и Авраама — Ибрахим, и Исаака — Исхак, и Иосифа — Юсуф, и многих иных, равно у них почитаемых.

Бог, надо понимать, един, и установления у него единые для всех племён и языков. Только всяк язык устраивает его по-своему, глядит на него своими глазами, поклоняется ему по своим обычаям. Иначе где бы поместились все эти боги, великое множество богов. Неужто все на небе?

Сойдутся в поле две армии российская и турецкая, станут призывать одни Иисуса, другие Аллаха, а Бог рассудит по-своему: какая сильней да умней, та и победит...»

— Отрицаешилися всех льстивых и хульных учителей турецких, и всех богохульных и блядивых басней Мехметовых, и по нём бывших всех». — Голос Стефана совсем упал. Впрочем, уж мало кто внимал ему, кроме прислужников. — Яже суть о бозе некоем всекованном, о рай же и о скотском в нём и скверном их по воскресении житии, и еже о брацех и брачных разрешениях, и всех о жёнах и наложницах нечистых, и сим подобных его, и восприемников его скверных повелений и ставов...»

«О брацех и брачных разрешениях», — повторил про себя Пётр то, что весьма занимало его последние дай, о чём мало кто знал даже в Преображенском. Более всего хотелось ему туда сейчас: устал и озяб — духом и плотью.

Страшно подумать, что было бы, ежели бы Господь дал веку матушке Наталье Кирилловне! А ведь могла бы ещё жить: ныне было бы ей всего-то шестьдесят да два года. Преставилась же, царствие ей небесное, сорока грех лет... Прознала бы про его брачное намерение — поперёк бы легла, чего доброго и прокляла б. По крутому своему нраву, как есть прокляла бы, как ныне Стефан блядивых святителей турецких. Нарышкины были все таковы — нетерпимы да неукротимы, норовом он в их породу.

Не дал Бог веку и дяде Льву Кирилловичу, он матушку, впрочем, на Десять лет пережил, правда, был много её моложе. Тож не одобрил бы его, хоть и без матушкиной страстности. А ведь нравен был покойник, вечная ему память, много помог, однако смышлён и сноровист был, особливо в делах посольских...

Мало ныне, мало Нарышкиных на сем свете, пальцев на руке достанет, коли перечесть, извели их годы и смуты. Родня всё-таки верная опора: дядя Лев с верностью, ревностью и мудростью правил на царстве в отсутствие племянника.

У кого ж поискать совету в сём неслыханном деле — его деле, но и государственном тож. Ибо ему, царю, ответ держать перед царством. И не только пред своим, но и, как обычай велит, пред иноземными потентатами.



После Полтавы он у них у всех на виду. Ещё бы: грозу Европы всей разбил в пух и в прах. Победителя-то, известно, не судят, но охулят непременно.

Прикрытия не было: тут волею своею, желанием своим не прикроешься. Хоть воля и желание царские. Укажут на попрание священного обычая государского.

Многое попрал, на многое, освящённое обычаями, посягнул смело, без оглядки. Но в столь деликатном деле, смешно сказать, робел...

Владыка продолжал с трудом выталкивать из себя слова:

«Отрицаешилися всех скверных, еже о молитвах Мехметовых, уставлений и яже в Мекху поклонений, и иже в нём молитвенного дому, и того самого места, нарицаемого Мехе, и всего обдержания его, и всех собраний, и молитвенных обычаев турецких...»

«Эк, сколь далеко забегли святители-то наши, — осердился вдруг Пётр. — Можно ли, пристойно ли отрицать чуждые молитвы и обычаи?! Что город, то и норов, что народ, то обычай не тот. Взять латинскую веру: Бог у нас один, а обряды разные. Проклясть ли их?»

Он привык ничего не брать на веру, всё испытывать на оселке сомнения. Только так открывалась истина. Мысль с годами оттачивалась, обострялась и убыстрялась, становилась всё дотошней, всё сердитей. Да, сердитей, ибо много претерпел в молодости из-за доверчивости своей, да и ныне случается... И многое из того, что исстари почиталось истинным и неложным, разрушалось при свете пытливой мысли. Хотелось многое перепроверить. Озадачивал вопросами, узнавал непознанное, мир же был неохватен...

Вот и в сём тяжком случае — Пётр верил в это — надобно рубить, а не оглядываться. Бог на его стороне, ибо чувство его не ложно, а от сердца. Видно, Он свёл, соединил, по его воле всё деется. Перст это Господень!

Можно открыться Алексею Макарову. От него ничего не уйдёт, до времени на нём замкнётся. Ему же и поручит объявление сделать, когда всё слажено будет. С кабинет-секретарём повезло: скромен да молчалив, лишнего не промолвит, скор в деле, слог имеет ясный, мысль тотчас подхватывает и не упускает. Он и не озадачится и нечто верное присоветует: привык к прихотливой воле своего повелителя.

В Преображенском же одна Наташа, сестрица любезная, в сию тайну посвящена, остальным же до времени сказывать не велено. Дорогою обмыслит, на кого ещё можно положиться...

Долгонько он нёс в себе эту ношу, пора и скинуть. Смешно сказать, но была она грузней многих прочих. Вот здесь, в главном храме московском во имя Успения Богородицы, он её и скинет. Поглядим, подаст ли она, Владычица, знак благоприятства. Ей ведомо, в каком грехе живёт раб Божий Пётр, Питер, царь московский и многая прочая, шаутбенахти флота российского. Да, грешен. А кто из вас без греха? Где ныне истинные праведники? То-то!

Всё ведомо на небесах. Там сочтены все его метрески. Но таковой царский грех не есть грех. «Ныне отпущаеши раба Твоего по глаголу Твоему с ми-и-ром».

Ну вот, отлегло, скинул ношу душевную, всё для себя порешил, а другим до того дела нет. И служба, благодарение Богу, спешно двигалась к концу. Клир и хор вторили друг другу устало, нестройно, без должной лепоты, приличествовавшей храму сему и самому событию. И владыка Стефан, словно бы пришпоренный возглашением и обретший свежее дыхание, спеша достойно завершить церемонию, распевно повёл:

— Премудрость созда себе дом во царе и господине Петре и укрепи дом сей многажды и всяко. Всё житие своё в воинских делах изнуряет, ещё отроком будучи, строити крепости и тыи добывати, строити корабли и на тех же водным бранием поучатися, полки строити, пушечными громами тешитися — то его бывало воинское игралище...