Страница 1 из 71
Дмитрий Могилевцев
Люди Истины
Боже! Упаси меня от сеющих смуту слов и дел, от ошибок в речи и суждениях, избавь от падений и промахов, от несчастья обмана и лжи, раздражения и гнева, убереги от мерзости сомнения и лицемерия, отсутствия осмотрительности и стыда. Упаси нас, Господи, от язвы прихоти и ее последствий, от власти пристрастия и его могущества, не дай мне возвестить то, о чем у меня нет сведений и глубоких знаний, чего я не знаю наверняка и не понимаю полностью…
О Боже, прошу твоего покровительства в том, что высказываю и повторяю, успеха в том, что строю и воздвигаю, подтверждения того, что рассказываю и привожу, одобрения в том, что утаиваю и раскрываю, и наставлений в том, что передаю с чужих слов и рассказываю сам, чтобы, имея целью справедливость, не смотрел я незрячим оком, чтобы, стремясь к беспристрастию, не мерил мерой крайности и чтобы не оказался я в положении человека, отказавшегося от своего имени ради удовлетворения своей прихоти, лицемерящего перед людьми, умаляющими достоинство других, поносящего отсутствующих и восхваляющего присутствующих, насмехающегося над теми, кого унесла смерть, чтобы возродить надежды живых.
1. Лихорадка
Лихорадка накатывала волнами, жаркими, оглушающими, выжимающими из тела последнюю влагу, и казалось, что вокруг, за зыбким полумраком комнаты, – бушует разверзшаяся бездна, бескрайний ад клокочущей магмы, истлевающих, вспыхивающих душ, без конца умирающих, но проклятых и потому не способных умереть. Лихорадка сжимала мускулы, судорогой бежала по телу и, когда оно уже не могло больше выдержать, откатывалась, но не уходила, забивалась в углы, смотрела из тени слепыми глазами. Тогда приходил сон. Всегда один и тот же сон, из далекого детства, – но ничего успокаивающего не было в нем, а была смерть и рыжая пыль, крадущая кровь и превращающая ее в себя. В этом сне он сидел у виноградника, глядя на то, как люди отца срезают короткими железными ножами гроздья и кладут их в корзины. Во сне он был старше, чем тогда, в год набега. Во сне ему было лет восемь, не меньше. Он отщипывал по одной пыльные сладкие ягоды и смотрел на желто-рыжую вершину холма, усыпанную камнями.
Он заметил их первым. В раскаленном мареве, пляшущем над холмом, появлялись молчаливые тени на бурых конях – неясные, зыбкие. Смерть, сошедшая с дороги раскаленным полуднем. Они появлялись над холмом один за другим и молча неслись вниз, расшвыривая копытами камни. Люди на винограднике закричали. Тогда он вскочил и побежал вниз, через лощину, туда, где поднимались из пыли глинобитные выщербленные стены старой крепостцы, когда-то закрывавшей брод через давно пересохшую реку. Он бежал, не оглядываясь, а смерть за спиной дрожала, побивая копытами землю. Он миновал дорогу, слушая, как обрываются крики, миновал старый сморщенный куст тамариска. Вот и стена. Она совсем невысокая, не выше взрослого мужчины. Но он не был взрослым мужчиной, он был мал и слаб. Он подпрыгнул, но не смог ухватиться за край, не достал чуть-чуть, оскреб пальцами бурую глину, упал. Тут же вскочил на ноги и, успев в последний миг обернуться, увидел, как ржавый грязный наконечник копья входит в его грудь, пыльно и хрустко, как разбивает землю кетмень. Потом лезвие выдралось наружу – дымящееся, жаркое, – и с ним кровавым паром, брызгами грязи исторглась из тела жизнь.
Следом приходило забытье, черное и плотное. За ним снова подступала лихорадка и снова откатывала, чтобы утянуть его за собой в сон и кровь. Он метался по пропотелой подстилке, кричал и стонал, отгоняя морок, но этот морок был всесилен. И каждый раз он думал, что это по-настоящему и насовсем. Каждый раз ноги шевелились все тяжелее, все медленнее приближалась спасительная стена, все тяжелее было прыгнуть и уцепиться, спастись.
Но вдруг, взбивая ногами призрачную пыль сна, он услышал:
– Сюда, Хасан, сюда! – И над стеной появилась рука.
Живая, загорелая, мозолистая, сильная рука взрослого мужчины. Он прыгнул, едва скребнув бессильными пальцами по глине, но рука уже ухватила его, вздернула, легко, как пушинку, перекинула за стену, в тень, в спасительную прохладу, и он услышал, как за спиной сухо чокнуло о глину оставшееся без добычи ржавое острие.
Хасан открыл глаза, ощутив на щеках прохладу. Сквозь занавешенное окно в комнату ползло рыжее солнце.
– Пить, – попросил он.
– Сейчас, сейчас, – сказал знакомый голос над головой.
Раздался плеск, и губка, напитанная кисловатой водой, легла на его губы. Он жадно потянулся влагу в себя.
– Осторожно, осторожно, не поперхнись. Потихоньку, Хасан. Подожди, я наберу еще. Вот.
– Спасибо, – прошептал Хасан.
– Пожалуйста. Хвала Всемогущему, ты проснулся. Я четыре дня и три ночи молился о тебе. У тебя уже руки сделались совсем холодные. Приходил этот толстый старик от ар-Раззака, пощупал твою руку и ушел. Деньги унес, а ничего не сделал. Сказал: ты умрешь, а я никак поверить не хотел. Молился за тебя.
– Абу Наджм, я видел тебя во сне. Ты держал мою руку. Ты меня спас, вытащил меня.
– Правда?
– Во сне за мной гнались. Как в детстве. Только я не успевал убежать. Ты меня спас.
– Я последние день и ночь все время рядом с тобой сидел, держал за руки. Они у тебя такие холодные стали… Я их сперва обвязал, а потом развязал, но они все равно холодные, так я их в свои взял, чтоб согреть.
Хасан пошевелил ладонью.
– Сейчас-сейчас, – сказал Абу Наджм и вложил его ладонь в свою, широкую, мозолистую, всю в трещинках и мелких шрамиках от шорницкого ножа. – Вот так держал, и ты согрелся. И уже рука не холодная, правда. У меня лепешка есть, хочешь, я размочу для тебя кусочек?
– Нет, спасибо, я не хочу.
– И правильно, твой желудок сейчас не примет пищи. Отдохни. А вечером я принесу легкую шурпу, ты поешь и совсем поправишься.
– Абу Нажм, скажи, а ты не боялся, что лихорадка по моей руке огнем перебежит в твою? – спросил Хасан, с усилием повернув голову.
Шорник рассмеялся в голос, как ребенок, широко раскрывая беззубый рот.
– Каким огнем? Она ж такая была холодная, мокрая, рука твоя. Ее хоть углем жги, не подожжешь. … А если вправду, – Абу Наджм перестал смеяться, и шмыгнул носом, – боялся очень. Страшно ты кричал, метался. Будто резали тебя внутри. Дэвы тебя мучили. Я даже глаза закрыл от страха. Но руку держал и молился. Твой учитель, Амр, меня сильной молитве научил. Он меня научил руку держать, чтобы жизнь текла против лихорадки, и молиться, чтоб лихорадка не попала.
– Если бы он научил этому меня, то, может, я бы ему поверил.
Абу Наджм пожал плечами:
– Может, поверил, а может, и нет. Он очень уважаемый человек, твой учитель. Во всем Рее никто лучше его не толкует. Только вот ты ему не поверил. И не только ты. Многие ему не верили, потому что в нем самом силы не было, и в словах его не было. Это как вечерний ветер в листьях, – шелестит, шелестит, а ничего не сдвинет. Зато когда мне на базаре этот дикарь рубанул, помнишь, – Абу Наджм показал на кривой шрам, бегущий по его лицу от правого надбровья до подбородка, – во мне тоже дэвы плясали. А он пришел ко мне, и сидел, взяв за руку, и молился. Омывал мне лицо водой с уксусом и держал меня за руку. Я выжил и поверил ему. Я как ребенок был – слабый, глупый. А он за руку взял и вывел меня. А я теперь – тебя.
– А говорили, он тебя выкупил. У Иблиса, – Хасан улыбнулся.
– Выкупил! Выкупил! – Абу-Наджм захохотал. – Зачем Иблису шорники?
– Шорники, может, ни к чему. Хотя я б на месте Иблиса тебя бы с руками оторвал. Таких шорников ни в Рее, ни в Исфахане не найти.
– Ну, Хасан, – Абу Наджм махнул рукой, краснея. – Ты все смеешься надо мной.