Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 34

Одним из осколков был ранен в живот и полковник Кукушкин. Сбитый взрывной волной с ног, он, зажимая рану руками, лежал на рулежной полосе, плакал злыми слезами и хотел только одного – скорой смерти. На его глазах погибал его полк, а он ничего не мог сделать.

Вдруг совсем рядом, воя пропеллером на максимальных оборотах, пронесся один из «Яков» и полез в небо навстречу падающим оттуда «юнкерсам». Полковник Кукушкин на несколько мгновений забыл о своей ране, о горящих самолетах и гибнущих в огне людях его полка: он с жадностью следил за отчаянным броском истребителя и шептал серыми губами забытые слова:

– Господи, помоги ему! Гос-споди…

Видно было, как дымные шлейфы от снарядов и пуль, выпущенные «Яком», скрещиваются с «юнкерсами», но не видно, попадают они в них, или нет. А «Як» все лез и лез вверх, не отворачивая, прямо в лоб головной машине. Еще мгновение – и огненный вихрь взметнулся в небе – и обе машины, разваливаясь на куски, устремились к земле. Остальные, сбросив бомбы куда попало, выходили из пике и разбегались в разные стороны.

Глава 7

Тело кружится в хаотическом неуправляемом полете. И теперь уже немец пристраивается сзади, нависая над хвостом истребителя старшего лейтенанта Дмитриева. Дмитриев выворачивает голову назад, пытаясь разгадать маневр немца, но что-то мешает ему повернуть голову как следует. Тогда он сбрасывает газ и проваливается вниз. Над ним медленно проплывают остроносые пули. Они словно ищут, куда бы им шлепнуться, что бы такое продырявить. Дмитриев вжимается в сидение, втягивает голову в плечи, он чувствует, как затылок его и спина холодеют и покрываются мурашками в ожидании удара. Вот-вот пули заметят его и спикируют вниз, на его кабину. Но они плывут и плывут куда-то вперед. Так ведь там, впереди, машина капитана Михайлова! «Лешка! – орет Дмитриев. – Берегись!» Лешка Михайлов оборачивается, Дмитриев видит его улыбающееся лицо – точь-в-точь такое, как после первого сбитого им японца. И в тот же миг пули превращают лицо капитана в кровавую маску. Голова Михайлова клонится к плечу, от фонаря его кабины летят во все стороны куски плекса, окрашенные черной кровью. И все это в полнейшей тишине. Словно в немом кино. Потом над Дмитриевым проплывает размалеванное брюхо немецкого истребителя. Немец чуть заваливает машину на крыло – и Дмитриев видит теперь уже лицо немца. Тот кричит что-то, широко разевая рот…

И вдруг точно прорвало плотину: ревут двигатели, воют пропеллеры, стучат пулеметы, свистит в ушах воздух, хлопают разрывы зенитных снарядов, самолет трясет, бросает то вверх, то вниз. «Вот попал в переплет», – думает старший лейтенант Дмитриев, изо всех сил сопротивляясь охватившему его наваждению. А чей-то голос настойчиво повторяет одно и то же слово: «Война! Война!»

Старший лейтенант с трудом разлепляет тяжелые веки и видит над собой скуластое лицо с раскосыми глазами, в которых застыло отчаяние и ужас. Кровать ходит ходуном, звенят стекла, хлопают двери, стоит адский грохот. Дмитриев зажмуривает глаза, но звуки не исчезают. Кто-то трясет его за плечо и орет дурным голосом:

– Таварыш камандыр! Вставай нада! Самалот лытай нада! Вайна, таварыш камандыр!

«Какая еще к черту война? – сквозь похмельное отупение пытается пробиться к реальности Дмитриев. – Это мне снится. И окровавленное лицо Лешки – тоже».

Но отчаянный крик слишком настойчив, твердые звуки «а» безжалостно сверлят одурманенный мозг, и Дмитриев снова открывает глаза.

Скуластое лицо, раскосые глаза – все повторилось.

– Ты чего орешь? – на всякий случай спрашивает Дмитриев, щупая смятую постель: Клавочки нет, значит, уехала.

– Вайна, таварыш камандыр! – обрадовалось лицо. – Самалот лытай нада! Мыхалав ехай нада!

И тут до старшего лейтенанта доходит, что перед ним посыльный из полка, что грохот за окнами гостиницы и нервный звон стекла – реальность, что сон его переплелся с явью, что он проспал начало войны, что его товарищи в воздухе, дерутся с немцами, а он в постели, в одних трусах…

Дмитриев рванулся, чуть не сшибившись лбами с посыльным красноармейцем, начал шарить одежду. Красноармеец, что-то лопоча, путая русские слова с родными, помогал ему одеваться.

Где-то настойчиво и методично ухали разрывы бомб. «Полусотки, – определил Дмитриев. – Станцию бомбят». Потом в эти звуки вклинились другие, более слабые: гул самолетов, крики, топот ног в гостиничных коридорах, тряский перестук тележных колес.





Дмитриев выскочил из номера.

В коридорах метались люди, в основном женщины и дети. Молодая женщина, с распущенными волосами и широко распахнутыми от ужаса глазами, кинулась к нему, вцепилась в рукав гимнастерки.

– Товарищ старший лейтенант! Товарищ старший лейтенант! Господи! Что же нам делать? Куда идти? Это война или провокация?

– Война! – крикнул Дмитриев, пытаясь оторвать от себя руки женщины. – Уезжайте отсюда! Уезжайте в Россию! Только не на станцию! Там бомбят. Пешком. На попутках! Уходите!

Он кричал громко, чтобы слышали все: и кто был в коридоре, и кто выглядывал из номеров, и кто не выглядывал, выкрикивал, впервые с каким-то мстительным наслаждением произнося слова, которые слишком долго были запретными:

– Уходите! Все уходите! Быстрее уходите! Война!

Его обступили, к нему тянулись руки, он видел наполненные слезами глаза, перекошенные страхом лица. Это были все жены командиров, многие с детьми, привыкшие находиться рядом со своими мужьями. Бросить мужей в такую минуту, бежать куда-то – не только страшно, но и немыслимо. Он мог бы сказать этим беззащитным женщинам, что войск поблизости нет – таких войск, которые могли бы противостоять немцам, а те, что есть, застигнуты врасплох, гибнут под бомбами, что немцы не сегодня-завтра окажутся здесь, во Львове, что они все стали заложниками чьей-то преступной глупости.

Но он не мог сказать им этого. К тому же он мог ошибаться: войска подойдут, ударят, опрокинут. Может, уже бьют немцев, может, уже на той, на не нашей стороне. Может, это такая тактика: одно выставить напоказ, другое тщательно спрятать. Не все ему сверху видно, не все известно. Да и некогда разговаривать, утешать, давать советы: его ждет самолет, его ждет небо, где наконец-то он посчитается за все. И за вчерашний день тоже.

И тут сзади раздался голос:

– Я бы не советовала вам, товарищ старший лейтенант, сеять панику. Вы просто паникер. А может, и трус.

Голос был металлический, хорошо отшлифованный и отполированный. В коридоре сразу стало тихо. Дмитриев оглянулся на голос.

– Да-да! Это я вам говорю, товарищ старший лейтенант. Это не война, а провокация. Так указывает товарищ Сталин. Красная армия сейчас накажет провокаторов, чтобы им впредь было неповадно. Не надо никуда ехать, не надо никуда бежать, товарищи женщины! И не надо слушать провокаторов-паникеров. Даже орденоносных.

Перед Дмитриевым стояла женщина одинакового с ним роста, стройная, красивая, с коротко остриженными волосами. Он успел только взглянуть в ее кукольно-большие серые глаза, как совсем рядом раздался сильный взрыв, потом еще несколько. С потолка посыпалась штукатурка, зазвенело разбитое стекло, потянуло дымом, закричали женщины, дети. И эта женщина тоже. Она даже присела, закрыв голову руками.

– Дура! – рявкнул Дмитриев, шагнув к ней и даже наклонившись, враз избавившись от сомнений и надежд: если были бы где-то спрятаны войска, они бы уже действовали, они бы не позволили так безнаказанно бомбить город. Да и он сам – он не торчал бы здесь, в этой гостинице, а был бы в небе, бил фашистов… А эта женщина…

Где-то он видел таких женщин… в каких-то конторах, очень одинаковых женщин, очень похожих друг на друга и повадками, и прическами, и платьем. На гражданке – там все чужое, непонятное, там постоянно происходит что-то такое, что потом роковым образом отражается на армии, на нем самом. Он ощутил это в прокаленных солнцем монгольских степях у реки Халхин-Гол, потом в заснеженной Финляндии. Оттуда шли бессмысленные приказы, непонятные аресты командиров, дикие партийные судилища и безотчетный страх, что и ты можешь оказаться врагом, что и в тебе могут обнаружить какие-то искривления мыслей и желаний.