Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 30



Слово «жирная» она произнесла медленно, гоняя его туда-обратно, и задумалась обо всем прочем, что выучилась не произносить в Америке вслух. Она была жирной. Не фигуристой и не ширококостной – жирной, и лишь это слово казалось правдивым. Не обращала она внимания и на бетонную тяжесть на душе. Дела у ее блога шли хорошо, тысячи новых посетителей в месяц, ей прилично платили за выступления, имелась стипендия в Принстоне и отношения с Блейном. «Ты абсолютная любовь моей жизни», – написал он ей в открытке на прошлый день рождения, и все же лежал у нее на душе бетон. Он там копился уже какое-то время – утренняя хворь усталости, унылое отсутствие границ. Возникли вместе с этим бетоном и рыхлое томление, бесформенная жажда, краткие воображаемые отблески других жизней, какие она могла бы вести, и за несколько месяцев они сплавились в пронзительную тоску по дому. Она рыскала по нигерийским сайтам, по нигерийским профилям в «Фейсбуке», по нигерийским блогам, и каждый щелчок мыши приносил ей очередную байку о юнцах, вернувшихся домой облеченными американскими и британскими учеными степенями, и там эти молодые ребята основывали инвестиционные компании, музыкальные лейблы, запускали линейки модной одежды, журналы, франшизы общепита. Она смотрела на фотографии этих мужчин и женщин и чувствовала тупую боль утраты, словно они разжали ей пальцы и забрали что-то у нее самой. Они жили ее жизнью. Нигерия стала местом, где Ифемелу полагалось быть, единственным, где она могла бы пустить корни без постоянного позыва выдернуть их оттуда и отрясти почву. И конечно, там же был Обинзе. Ее первая любовь, первый любовник, единственный человек, которому никогда не нужно было ничего растолковывать. Теперь он уже и муж, и отец, они не общались много лет, и все же не могла она сделать вид, что его нет в ее тоске по дому или что она о нем не думает, часто, перебирая их прошлое, ища знаки того, что ей не удавалось назвать.

Незнакомец-хам в супермаркете – кто знает, с чем ему, изможденному, тонкогубому, приходилось сражаться, – стремился обидеть ее, а на деле разбудил.

Она принялась планировать и мечтать, искать работу в Лагосе. Блейну поначалу ничего не говорила – хотела завершить стипендиальную работу в Принстоне, а затем, когда та завершилась, не сказала, поскольку хотела повременить – чтобы уж не сомневаться. Однако шли недели, а не сомневаться все не получалось. И потому Ифемелу сказала ему, что возвращается домой, и добавила:

– Мне надо, – зная, что он распознает в ее словах необратимость.

– Почему? – спросил Блейн, едва ли не машинально, ошарашенный ее объявлением. Они сидели у него в гостиной в Нью-Хейвене, в волнах тихого джаза и дневного света, она смотрела на него, своего доброго оторопелого мужчину, и ощущала, как этот день приобретает печальное, эпохальное свойство. Они прожили вместе три года, три года вдоль отутюженной складки, вплоть до единственной ссоры, несколько месяцев назад, когда взгляд у Блейна заиндевел от осуждения и он отказался с ней разговаривать. Но ту ссору они пережили в основном благодаря Бараку Обаме, воссоединились вновь – общей на двоих страстью. В ночь выборов, перед тем как Блейн с мокрым от слез лицом поцеловал Ифемелу, он ее крепко обнял, словно победа Обамы была их личной победой. А теперь она говорила ему, что все кончено. «Почему?» – спросил он. У себя на занятиях он рассказывал об оттенках и сложности, а тут затребовал единое объяснение, причину. Однако прямого озарения у нее не случилось, причины не было, просто оседала слой за слоем неудовлетворенность, из нее сложился груз, он-то и двигал Ифемелу. Этого она Блейну не сказала: ему было бы обидно узнать, что все это началось у нее не вчера, что их отношения – все равно что радоваться своему дому, но вечно сидеть у окна и смотреть наружу.

– Возьми растение, – сказал он ей в тот день, когда они виделись в последний раз, когда она собирала вещи, что держала у него в квартире. Вид у него был побитый, он стоял на кухне, поникнув плечами. Растение было его, из этого дома, бодрые зеленые листочки на трех бамбуковых стеблях, и когда она приняла его, внезапное сокрушительное одиночество пронзило Ифемелу и застряло у нее внутри на многие недели. Время от времени она ощущала это одиночество до сих пор. Как можно скучать по чему-то, чего уже не хочешь? Блейну было нужно то, чего она не могла ему дать, ей – то, что не мог дать он, вот это она оплакивала: утрату чего-то, что было лишь в принципе возможно.

И вот она, в день, исполненный летнего великолепия, собралась перед отъездом домой заплести волосы. Липкий жар оседал на коже. На платформе в Трентоне стояли люди, втрое громаднее Ифемелу, и она восхищенно разглядывала одну женщину в очень короткой юбке. Эта женщина плевать хотела на стройные ноги в мини-юбках – в конце концов, показывать ноги, которые одобряет весь белый свет, безопасно и легко, но жест толстухи – молчаливая убежденность, какую человек разделяет лишь с самим собой, чувство правоты, не явное для окружающих. Решение Ифемелу вернуться домой – похожей природы: когда б ни одолевали ее сомнения, она считала себя отважной одиночкой, чуть ли не героем, и так изничтожала неуверенность. Толстуха опекала группу подростков, на вид – лет по шестнадцать-семнадцать. Они столпились вокруг нее, смеясь и болтая, на груди и на спине их желтых футболок значилась реклама некоей летней программы. Они напомнили Ифемелу ее двоюродного брата Дике. Один мальчишка, темный, высокий, по-спортивному поджарый и мускулистый, очень смахивал на Дике. Тот, правда, ни за что бы не нацепил тапки, похожие на эспадрильи. «Квелые корки» – так бы он их назвал. Что-то новенькое: первый раз он этот оборот употребил несколько дней назад, когда рассказывал ей, как они с тетей Уджу ходили за покупками. «Мама хотела купить мне эти чокнутые тапки. Ну не, куз, ты ж знаешь, я квелые корки не могу носить!»



Ифемелу встала в очередь на такси у вокзала. Надеялась, что шофер окажется не нигерийцем: стоит им услыхать ее акцент, как они либо принимаются рьяно докладывать, что у них мастерская степень, такси – подработка, а дочка у них в деканском списке в Ратгерзе,[3] либо ведут, надувшись, молча, дают сдачу и им до лампочки ее «спасибо», всю дорогу лелея унижение, что их собрат-нигериец – девчонка к тому же, может, медсестра, или бухгалтерша, или даже врач – смотрит на них сверху вниз. Таксисты-нигерийцы в Америке поголовно убеждены, что на самом деле они не таксисты. Ифемелу была следующей в очереди. Ее таксист оказался черным, средних лет. Она открыла дверцу и глянула на спинку водительского кресла. «Мервин Смит». Не нигериец, но поди знай наверняка. Нигерийцы тут берут себе какие угодно имена. Даже сама она была тут кое-кем другим.

– Как жизнь? – спросил водитель.

Она тут же с облегчением опознала акцент: карибский.

– Все хорошо. Спасибо. – Выдала ему адрес «Африканских причесок Мариамы». В этот салон она ехала впервые – привычный закрылся, потому что хозяйка отбыла обратно в Кот-д’Ивуар выходить замуж, – но Ифемелу знала, что этот салон будет выглядеть так же, как любой другой: все они размещались в той части города, где граффити, сырые здания и никаких белых, вывески яркие, названия – что-нибудь вроде «Африканские косички Аиши и Фатимы», батареи зимой топят слишком сильно, кондиционеры летом не охлаждают, и там битком франкоязычных женщин-плетельщиц из Западной Африки, одна из них – хозяйка, по-английски говорит лучше всех, отвечает на звонки, и прочие к ней относятся почтительно. Частенько имелся ребенок, привязанный к чьей-нибудь спине тряпичным лоскутом. Или детсадовец, спящий на шали, расстеленной поверх видавшего виды дивана. Время от времени заглядывали дети постарше. Разговоры шумные, стремительные, на французском, волоф или мандинка, а в обращении с клиентами на английском получался ломаный любопытный язык, будто здешние, не погрузившись в сам английский, сразу переняли жаргонный американский. Слова оборваны вполовину. Как-то раз гвинейская плетельщица в Филадельфии сказала Ифемелу: «Ятьп, божмой, ж збес-сь». Неоднократно пришлось повторить, пока Ифемелу не поняла, что эта женщина говорит: «Я, типа, боже мой, аж взбесилась».

3

Университет Ратгерз (c 1766) – государственный исследовательский университет США, крупнейшее высшее учебное заведение штата Нью-Джерси.